Гийом Аполлинер - Т. 2. Ересиарх и К°. Убиенный поэт
Здоровые по очереди несли больных. Один старик шагал, сгибаясь под тяжестью молодого человека, у которого обе ноги были раздроблены после какого-то несчастного случая. Было очевидно, что при всем своем могуществе Мария не вернет ему ног. Но какое до этого дело верующему? Вера слепа.
Девушка несравненной красоты, но с очень бледным лицом, усеянным веснушками, лежала на носилках, которые несли ее мать и брат.
Повсюду ковыляли на костылях калеки.
При виде монастыря и при звуке колоколов, в которые в этот миг зазвонили монахи, пьемонтцы почувствовали новый прилив бодрости. Пение стало более страстным. Еще более пылкие мольбы устремились к Пречистой Деве, чье имя все время повторялось наподобие литании: «Santa Maria…».
Их глаза вздымались к небу, быть может, в надежде увидеть в вышине, справа или слева, как в уголке жертвовательной картины, Лагетскую Богоматерь в солнечном нимбе. Но латинское небо было чисто.
Дойдя до церкви, какой-то человек испустил жалобный вопль и грянулся наземь, и изо рта у него хлынули потоки крови.
В монастырском дворе упала какая-то женщина, скошенная душераздирающим припадком эпилепсии.
Паломники пели. Они десять раз обошли монастырский двор. Когда настало время большой мессы, они вошли в церковь, сверкающую золотом и огоньками свечей. Паломники с наслаждением принюхивались к запаху ладана и воска. Они с благочестивым восхищением разглядывали позолоченные балконы, колонны с витым узором, все оштукатуренное под мрамор великолепие иезуитского стиля.
Какой-то ребенок, сидя на руках у матери, кричал и тянулся к корабликам, костылям, золоченым и серебряным сердцам, которыми были украшены стенки, перегораживавшие неф и хоры. Ребенок принимал эти ex-voto за игрушки. Внезапно он принялся кричать: «Bambola!» — и потянулся ручонками к чудотворной Богоматери, которая улыбалась с алтаря в своем жестком негнущемся бархатном платье, расшитом драгоценными камнями. Ребенок плакал и кричал «Bambola!», то есть «Кукла!», ибо чудесный и всеми почитаемый образ на самом деле и был куклой.
* * *Хоры заполнялись монахами. Один из них, в священническом облачении, поднялся на алтарь. Паломники и монахи запели в унисон. Произношение у монахов было такое же, что и у паломников, которые утром пришли пешком из Пьемонта.
Там были старые согбенные кармелиты, откликавшиеся надтреснутыми голосами, когда тот, что свершал богослужение, произносил с акцентом: «Dominous vobiscoum»[11]. Были и молодые, которые явно не успели еще произнести нерушимых обетов.
Один, высокий, крепкий, в венчике густых черных волос вокруг бритого черепа, на мгновение обернулся к нефу, а в нефе внезапно привстала с носилок девушка, крикнула: «Амедео! Амедео!» — и вновь упала без сил.
Мать и брат захлопотали вокруг нее, а паломники зашушукались:
— Чудо! Чудо! Аполлония, которая уже три года не стоит на ногах, привстала!
Монах на хорах вздрогнул и порывисто отвернулся. Пение прекратилось. Наступил миг возношения даров, все, кто мог, преклонили колена. В тишине ясно слышалось, как безногий мальчик молит о чуде. Его юный голос дрожал, пылко выговаривая слова молитвы. Пьемонтские слова, лаконичные и ясные, звучали лихорадочно:
— Прошу тебя, Пресвятая Дева! Я — бедный калека, caganido (птичий помет), исцели меня! Верни мне обе ноги, чтобы я мог зарабатывать себе на жизнь!
Потом голос сделался грубым и повелительным.
— Ты слышишь? Ты меня слышишь? Исцели меня!
И это продолжалось, перемежаясь богохульной икотой, проклятиями и завываниями:
— Исцели меня! Sacramento! Или я разобью тебе морду!
В этот миг зазвенел колокольчик, и все головы склонились, а священник высоко поднял гостию. Калека все твердил молитвы вперемешку с богохульствами. Колокольчик зазвонил в третий раз. И тут снова раздался крик:
— Амедео! Амедео!
Он грубо спросил ее на диалекте:
— Чего тебе надо?
Она ответила:
— Basme… (Поцелуй меня…)
Монах задрожал, на глаза у него навернулись слезы. Мать Аполлонии боязливо поглядела на него и сказала ему, указывая на дочь:
— Она больна.
И несколько раз настойчиво повторила:
— Больна! Больна! Marota! Marota!
Аполлония в изнеможении смотрела на него и шептала:
— Basme! Амедео! С тех пор как ты уехал, в моей жизни стало темно, как в волчьей глотке.
Ее мать повторила последние слова дочери:
— …Schir cmeʼn bucca a u luv.
Наклонившись над больной, монах нежно поцеловал ее и произнес:
— Аполлония…
А она прошептала:
— Амедео…
Мать сказала:
— Амедео, ты еще можешь покинуть монастырь. Вернись домой с нами. Она умрет без тебя.
Он все повторял:
— Аполлония…
Потом решительно выпрямился, приподнял свой клобук, стянул его с головы и бросил. Он развязал пояс-веревку, расстегнул рясу, стащил ее с себя и преобразился в неуклюжего пьемонтского мастерового в вязаной фуфайке и синих бархатных штанах, подпоясанных красным шерстяным поясом.
В глубине церкви раздавались смешки монакских девушек, слышалось: «Piafou! Piafi!» — так у них назывались пьемонтцы.
Ребенок, который хотел Богоматерь вместо куклы, плакал. Мать громко его бранила за то, что с его шеи исчезла ленточка с висевшей на ней сжатой в кулак рукой из коралла, которая должна была охранять малыша от сглаза.
Монах смотрел на паломников. Он чувствовал себя их братом — и одет был, как они, и говорил на их диалекте. Все смотрели на него в восторге и перешептывались:
— Чудо…
Он сделал знак брату Аполлонии. Двое мужчин нагнулись, чтобы поднять носилки.
Калека завывал:
— Проклятие! Исцели меня! Каналья! Сука! Исцели или я плюну тебе в лицо!
Амедей громко произнес:
— Эй вы, пойдемте, вернемся в Пьемонт.
Он вышел, неся носилки, а за ним устремилась толпа паломников с криками:
— Чудо!
Когда оказались за оградой монастыря, Аполлония с блуждающим взглядом привстала на носилках и, задыхаясь, пролепетала:
— Basme! Амедео!
Он поставил носилки на землю и опустился на колени. Она взяла его за руку и безжизненно упала на носилки. Он вне себя целовал ее, говорил ласковые словечки. Подошел врач, из любопытства примкнувший к паломникам, осмотрел несчастную девушку и объявил:
— Все, конец, она умерла.
Амедей выпрямился, бледный, как мел. Он посмотрел на пьемонтцев — те молчали, потрясенные. Потом, подняв кулак к пронзительносинему небу, он крикнул:
— Братья-христиане, мир плохо устроен!
И навсегда вернулся в монастырские стены…
* * *Женщины крестились, мужчины, покачивая головами, повторяли горестное восклицание монаха:
— Fradei cristiang, ir mund lʼe mal fâa!
Мать отгоняла мух, налетевших на глаза и рот покойницы. В конюшнях приплясывали мулы. Из постоялых дворов доносился звон посуды. В монастыре еще пели печальную литанию, и надо всем царило имя Богоматери: «Santa Maria…».
Прибывали новые паломники. Другие уезжали, сияющие, подпоясанные огромными четками, с крупными, как орехи, зернами. В глухом лесу, довольно далеко, через правильные промежутки времени кукушка выводила две свои мирные и неизменные ноты…
ИСЧЕЗНОВЕНИЕ ОНОРЕ СЮБРАКА
© Перевод Л. Токарев
Вопреки самым дотошным розыскам полиции не удалось выяснить тайну исчезновения Оноре Сюбрака. Он был моим другом, и, зная правду о его судьбе, я почел долгом сообщить правосудию о случившемся. Судья, который принимал мои показания, выслушав мой рассказ, заговорил таким вежливо-испуганным тоном, что без всякого труда я понял: он принимает меня за сумасшедшего. Я ему сказал об этом. Он стал еще более вежлив, потом, встав, подтолкнул меня к двери, и я заметил, что его секретарь, стоя со сжатыми кулаками, готов был наброситься на меня, если бы я разбушевался.
Я не упорствовал. Случай с Оноре Сюбраком действительно столь странен, что в истинность его поверить немыслимо. Из сообщений газет все узнали, что он слыл оригиналом. Зимой и летом носил лишь просторный плащ, а на ногах — домашние туфли. Он был очень богат, и так как его костюм меня удивлял, однажды я поинтересовался, чем это объясняется.
— Чтобы в случае необходимости скорее раздеться, — ответил он. — Впрочем, ходить полураздетым быстро привыкаешь. Можно вполне обходиться без белья, чулок и шляпы. Я живу так с двадцати пяти лет и никогда не болел.
Эти слова, ничего мне не объяснившие, обострили мое любопытство.
«Зачем же, — думал я, — Оноре Сюбраку нужно так быстро раздеваться?»
И терялся в догадках.
* * *Как-то ночью, примерно в час или четверть второго, возвращаясь домой, я услышал свою фамилию, произнесенную шепотом. Мне показалось, что голос слышится откуда-то из стены, которую я задел плечом. Неприятно удивившись, я остановился.