Цветы в тумане: вглядываясь в Азию - Владимир Вячеславович Малявин
Каждая встреча с вьетнамской стариной безжалостно сталкивала меня с головоломкой народного самоопределения. Вот изящная миниатюрная пагода на одном столбе, как избушка на курьей ножке: местный царь построил ее в благодарность Будде, от которого царица зачала во сне. Легенда привозная, известная по всей Восточной Азии, и притом по-своему двусмысленная: освящает власть династии, но принижает, даже оскорбляет царя как мужчину. Вот «Храм литературы», прославляющий конфуцианскую ученость: новодельные, для туристов выставленные статуи Конфуция и его учеников, а рядом выстроились, как воины на параде, ряды старинных каменных стел, испещренных иероглифами. Иероглифическая надпись на боковых воротах возвещает в чисто китайском духе: «Первый на экзамене будет славен по всей Поднебесной». На продаваемых тут же туристических открытках запечатлены храмы в китайском стиле и с китайскими богами.
Я долго допытывался у моего гида господина Дуена (по-китайски Дун), как все это совмещается с вьетнамской самобытностью? По-моему, он все никак не мог уразуметь, чего я хочу от него, и в конце концов указал на латинскую письменность как бесспорный признак вьетнамский специфики. Слов нет, все соседи Китая в конце концов создали свою письменность в виде азбуки, что создало мощные препятствия для их полной китаизации. Но Вьетнам-то в этом отношении как раз не типичен: в прошлом вьеты пользовались исключительно иероглификой, латиница же вошла в обиход только с XX века.
Пришлось искать ответ на свои вопросы самому. И его подсказало уже самое первое впечатление о Вьетнаме. При въезде в Ханой мы очутились среди совсем новых и еще строящихся странных особняков: узкие и высокие, в четыре-пять этажей, с балкончиками, мансардами и балюстрадами, башенками и высокими шатровыми крышами католических церквей (гид сказал мне, что встречаются даже православные луковицы), опутанные разноцветной иллюминацией, словно игровые залы. Это были дома новых богачей – весьма скромные по меркам Запада или даже Тайваня, но являющие образ свободной, даже фривольной мечты. Такую сказочную эклектику мне доводилось видеть только в американском постмодерне, обслуживающем вкусы тех же нуворишей. Ничего подобного не увидишь ни в Китае, ни тем более в Японии, где архитектурные фантазии в стиле «замка фата-морганы» зарезервированы для заведений сомнительного свойства. Мне же, москвичу, все это напомнило архитектурные изыски дачных поселков ближнего Подмосковья – архитектуру не быта, а фантазии, не порядка, а шалости и каприза, не тяжести земного быта, а легкости небесного парения. Дача – тень жизни и теневая жизнь: призрачная, неуловимая, мимолетная, но кто скажет, что несущественная? Можно устранить вещь, но невозможно убрать тень. Эта бесполезная пустышка, пожалуй, превосходит прочностью гранит и мрамор. Да пусть исчезнет хоть весь мир, тень мира останется.
Не получилось ли уже в силу железных законов геополитики так, что Вьетнам всю свою историю жил «на даче» великих цивилизаций? Сначала в течение многих веков на даче китайской, потом в тени Франции, потом России – СССР, а теперь все больше Америки: не припомню страны, где бы так любовно относились к зелененьким. Притом дачник смотрит свысока на городских. Он тешит себя мыслью о том, что у него больше свободы и жить ему спокойнее и веселее. Зная историю Вьетнама, я, кажется, подсознательно ожидал от его жителей закоренелой воинственности, но был поражен ненарочитой расслабленностью ханойцев. Они показались мне людьми, уютно расположившимися в тени чужой и даже собственной, хотя бы и только региональной, славы. Взглянуть хотя бы на главную площадь страны, она же центральная площадь Ханоя: на пустынном, заросшем травой поле – хотя завтра играй в футбол – мавзолей Хо Ши Мина выставил свои кости-колонны перед стоящим напротив зданием парламента, больше похожего на областной оперный театр.
Может быть, мой гид был в таком недоумении от моих вопросов о его вьетнамской самобытности потому, что неуследимая глубина теневого существования дает вьетнамцам отличную возможность заявлять о своей непохожести на других, не задумываясь о существе этой непохожести? Идентичность крепка, пока не видна, пока скрывается в тени. Более того, такая затененная идентичность не только не мешает, но даже требует быть открытым миру. В ханойцах меня поразила редкая для древних азиатских народов восприимчивость к Западу. В магазинчиках старого города несколько раз натыкался я на молодых людей, неплохо изъяснявшихся – именно изъяснявшихся, а не произносивших несколько заученных слов – и на английском, и на французском, а нередко еще и на китайском.
Архитектурный облик Ханоя до сих пор определяет французский колониальный стиль. Низкие, обычно в два этажа правительственные учреждения, неизменно выкрашенные в желтый цвет, с красными транспарантами и вывесками, но чисто дачными «архитектурными излишествами» похожи на загородные особняки губернаторов-иностранцев. Группы крестьян в остроконечных бамбуковых шляпах кое-где сидели перед их воротами в виде композиции «земство обедает». Дальше тени стали ложиться гуще. Дорогой (по местным понятиям) ресторан, куда я зашел пообедать, был устроен в бывшей резиденции какого-то француза, где под европейскими абажурами висели китайские пейзажи, а на полу стояли огромные китайские вазы. И европейское, и китайское было безвкусной и никому непонятной стариной. Не Франция и не Китай, но бессмысленная, уже нерастворимая во времени окаменелость того и другого. И такой же окаменелостью смотрелась вьетнамская действительность: несвежие скатерти на столах, вытертые кресла и кое-как одетые, на деревенских парней смахивающие официанты.
Старый торговый посад Ханоя сохранился целиком и теперь превращен в торжище для туристов. Густой сеткой улиц он разбит по-парижски на треугольные кварталы, а торговля в нем все еще сохраняет верность местному цеховому корпоративизму: на одних улицах торгуют только продуктами, на других – одеждой, скобяными изделиями, утварью, игрушками, новогодними украшениями и т. д. Здесь тени чужого и собственного прошлого наглядно демонстрируют свою неуязвимость для обжигающих кислот модернизации. Только здесь впервые во всей Восточной Азии я увидел на обветшавших зданиях настоящие руины жизни: заколоченные окна, завалившиеся балюстрады, кособокие, готовые рухнуть балконы. Совсем не похоже ни на Японию, где старина бережно мумифицируется, ни на Китай, где она по умолчанию присутствует в стихии повседневности.
Руины – вещь двусмысленная: свидетельство в равной мере эфемерности жизни и ее неуничтожимости. Пустые глазницы окон, торчащие прутья-руки сломанных оград, камни старой мостовой словно кричат вслед прохожим: «Мы еще можем! Мы еще мо…»
Из обшарпанной стены проступают багровые, как спекшаяся кровь, иероглифы:
РЕСТОРАН «ВЕЛИКИЙ ИСТОК».
Рядом – отблески заморской жизни