Жизнь и смерть в Средние века. Очерки демографической истории Франции - Юрий Львович Бессмертный
Быть может, об общей тенденции к росту продолжительности жизни взрослых говорит и некоторое отличие представлений о возрасте наступления старости в XIV–XV вв. Как отмечалось выше, в XIII в. переломным возрастом иногда считали уже 40 лет. В XIV–XV вв. эту оценку теснят иные. Так, в поэме неизвестного автора середины XIV в. «Двенадцать месяцев жизни» серединой жизни — «июлем» — называются 42 года. В этом возрасте «осыпаются цветы» и годы начинают клониться к упадку; но только после 54 лет человек по-настоящему начинает «сдавать» и «в его жизни наступает осень»[646]. Э. Дешан признает в конце XIV в., что он казался себе Роландом лишь в 20 лет. Уже через 16 лет и тем более после 40 он начал чувствовать себя слабым (nices), глупым (foulz), тщедушным (chetis) и несчастным[647]. Но действительным возрастным рубежом Дешану представляется 50-летие. Именно с этого времени люди заслуживают, по его мнению, уважения по возрасту; насмешки над теми, кому минуло 50 лет, неуместны[648]. Значение, которое Дешан придавал именно 50-летнему рубежу, видно и из другого его сочинения: «Приходите на мой юбилей, мне исполнилось пятьдесят; мое время ушло навсегда, мое тело увяло вконец; адьё, вспоминайте меня»[649]. При всей осторожности, которой, естественно, требует историко-демографическое использование поэтического наследия, можно предполагать, что настойчивое подчеркивание Дешаном 50-летней грани было не совсем случайным.
Это подтверждается и суждениями некоторых других писателей XV в. Так, Оливье де Ламарш (1426–1502), весьма реалистично описывая старость своих современниц — женщин, называл в качестве весьма «продвинутого» возраста — даже для тех, кто живет в согласии с «требованиями природы», — 60 лет: в эту пору женская красота превращается в свою противоположность, на смену здоровью приходят неизлечимые болезни[650]. Филипп де Коммин, родившийся в 1447 г., называл себя «очень старым» (fort ancien), когда ему исполнилось 58 лет[651], Jacobus Pares de Valencia, испанский августинец, опубликовал в 1500 г. в Париже комментарий на псалом 54:24, где констатировал, что ныне и «дурные люди живут свыше половины [установленного срока], т. е. больше 40 лет»[652]. Судя по ряду законодательных предписаний, известный уже в XIII в. предельный возраст военной службы — 60 лет — становится в XIV в., видимо, широко принятым[653]; его применяют и в качестве предельного возраста налогового обложения в городах[654]. В общем, хотя приведенные оценки и не вполне единодушны, в ряде из них заметен известный сдвиг в сторону повышения возраста старости. По-видимому, дожить до 50–70 лет в XIV и особенно в XV в. людям удавалось чаще, чем раньше. Длительность предстоящей жизни взрослых имела, таким образом, тенденцию к увеличению[655].
Объяснить этот факт не просто. Показательно, что Ж. Минуа ограничивается на этот счет лишь ссылками на иммунитет к чуме, который приобретали люди, выжившие после эпидемии[656]. Но разве в XIV–XV вв. единственной болезнью, угрожавшей человеку, была чума? И разве кроме болезней не было для него других смертельных опасностей? Ставя эти вопросы, мы вовсе не хотим преуменьшить роль иммунитета к тем или иным болезням, спасавшего жизнь и тем, кто выжил после заболевания, и тем, кто приобрел иммунитет «с молоком матери» (в буквальном смысле этого слова). Однако объяснить рассматриваемый феномен только этим нельзя.
Для социальной верхушки некоторое значение могло иметь то обстоятельство, что материальное благосостояние спасало их от недоедания и физического ослабления во время недородов; то же благосостояние позволяло этим людям укрываться от военного разбоя, позволяло быстро покинуть зараженную эпидемией местность и т. п. Это могло повышать долю старших возрастов в более высоких сословно-имущественных категориях. Но подобная взаимосвязь благосостояния и старости существовала всегда. Какие специфические обстоятельства XIV–XV вв. благоприятствовали росту в это время численности старших возрастных категорий?
Известную роль могла, на наш взгляд, сыграть дальнейшая активизация самосохранительного поведения. Чтобы уяснить эту возможность, необходимо учесть известные изменения в общей картине мира. Смещения в ней в пользу внимания ко всему земному, непосредственно связанному с человеческим существованием, мы констатировали уже в XIII в. В XIV–XV вв. эта тенденция — несмотря на жесточайшие испытания (а может быть, благодаря ним!) — явным образом усиливается. Констатируя силу этой тенденции, Хёйзинга именно ей посвятил две первые главы своей «Осени Средневековья». В них подчеркивается, что, несмотря на всеобщее «отчаяние и разочарование», люди XIV–XV вв. были полны «жадности к жизни», «страстно желали» насладиться ею, в них «пылала» «алчная страсть» вкусить ее наиболее «сочные» плоды. В этих и других главах Хёйзинга убедительно обрисовал «опьяняющую тягу» ко всему земному, неотступное желание избежать смерти, отодвинуть ее, сохранить возможность пользоваться радостями земного существования. Мастерский анализ этой специфики XIV–XV вв. у Хёйзинги сохраняет свое научное значение и сегодня. Мы ограничимся поэтому здесь немногими штрихами, подтверждающими интенсификацию витального поведения в ряде слоев французского общества XIV–XV вв.
Отметим прежде всего известное переосмысление в XIV–XV вв. воззрений на некоторые основные ценности человеческой жизни. Среди этих ценностей во все периоды Средневековья одно из первых мест занимали физическая сила, неутомимость, телесная мощь. Ныне эти достоинства получают новое истолкование. Из трех важнейших благ мира, пишет Э. Дешан, — имущественного достатка, разума и здоровья (suffisance, sens, santé) — человеку достаточно хотя бы двух: здоровья и разума. Конкретизируя затем эту мысль, поэт уделяет особое внимание именно здоровью: подлинные бедняки не те, кто бедны имуществом, но те, кто больны; обладающие же здоровьем — воистину могущественны[657]. Чего стоят все блага мира, восклицает Дешан в