Лагерь и литература. Свидетельства о ГУЛАГе - Ренате Лахманн
Знаток роли уголовников в строительстве канала Александр Сидоров (псевдоним – Фима Жиганец)[267] изучил соответствующий блатной фольклор с его особым жаргоном (феней)[268]. В исследованных им песнях такие официальные понятия, как трудовой долг, достижения, комментируются насмешливо, издевательски, в полном соответствии с одним из правил, установленных для себя уголовниками: отказом от работы. Цитируемые Сидоровым песни звучат как гимны веселой жизни с воровством и разбоем, восхваляющие притягательность чужой собственности и безделье. Формально эти рифмованные песни придерживаются традиции русского фольклора, а также тяготеют к гиперболам и жаргонизмам.
После освобождения в 1930‑е годы многочисленных уголовников из заключения и от принудительных работ[269] выяснилось, что программа перековки оказалась провальной. Но пропаганда не ослабевала. Не остались в стороне и драматурги, например Николай Погодин со своей пьесой «Аристократы», на второй постановке которой в театре Вахтангова в 1935 году присутствовали ведущие партийные деятели[270]. В этой пьесе, на которую ссылаются многие историки ГУЛАГа, выведена занятая на строительстве канала разношерстная группа мелких воров, проституток, хулиганов и «воров в законе» вместе с главарем[271]. В самом начале изображается игра в карты, ставка в которой – одна из женщин, но вскоре становится очевидным, что речь о чем-то более «высоком»: о перековке этого контингента, который гнушается работой и презирает власти. Авторское стремление вызвать у публики сочувствие к этим людям сопровождается долей комизма: воры обкрадывают друг друга, затем возвращают украденное и громко похваляются, что никогда в жизни не работали. Появляется Воспитатель – главный агент применения теории перевоспитания; он уговаривает презирающих работу прекратить отлынивать и предаться радостям труда. Ему вторит политрук (разумеется, чекист), который не только поощряет трудовые достижения, но и настоятельно к таковым призывает. Возвышенную риторику проповедника трудовой морали Погодин пытается столкнуть с уголовным жаргоном, а также предоставить слово вульгарному языку проституток. Занятые на строительстве инженеры – политзаключенные, с самоиронией называющие себя официальным наименованием «вредители», – обсуждают строительные планы, пользуясь соответствующей терминологией. В финале этих «вредителей», ставших центральными фигурами в гигантском строительном проекте, награждают орденами. Таким образом, публика узнает, что не только профессиональные преступники, но и так называемые паразиты, контрреволюционные элементы, могут стать полезными членами коммунистического общества. Постепенное, но неуклонное обращение уголовников в трудолюбцев изображается в виде отдельных этапов с небольшими перипетиями. Первым «перековывается» главарь, который обращается к бандитам с воззванием, насаждая трудовую этику при помощи аргументов вроде «честь» и «слава». Самая строптивая из проституток тоже появляется на сцене с тачкой, этим неизменным атрибутом строителей канала, и произносит избитые идеологемы о перевоспитании. Сопротивляется лишь одна – Татуированная, которая говорит: «Ни черта я не перековалась и плюю на все эти драмы через плечо». Погодин-пропагандист воодушевленно рисует дружеские отношения между, с одной стороны, уголовниками и политическими, а с другой – между уголовниками и чекистами. Важную роль играет возникающая в заключительной речи политрука, славящей успех трудотерапии, метафора «сплетения»[272].
Пропагандистский успех пьесы был, по-видимому, огромен, о чем свидетельствует резкое неприятие ее Солженицыным, Шаламовым и другими авторами. Как отмечает Солженицын, в советское время восходящую к русской литературе XIX века (и имеющую параллели в литературе немецкой и английской) романтизацию уголовников продолжили такие авторы, как Ильф и Петров, Леонид Леонов, Исаак Бабель и другие, – что резко контрастирует с преступлениями, совершавшимися в лагерях против неуголовников: грубым насилием, кражами, убийствами. В тексте «Об одной ошибке художественной литературы», который входит в анализирующие устройство и функции организованной преступности «Очерки преступного мира» (1959)[273], Шаламов критикует произведения, где уголовники предстают в романтическом или безобидном свете – все равно, героическом или комическом. Он прослеживает соответствующую литературу от Виктора Гюго до Леонида Леонова. О книге Достоевского он пишет:
Трудно сказать, почему Достоевский не пошел на правдивое изображение воров. <…> Жулик, урка, уркаган, человек, блатарь – это все синонимы. Достоевский на своей каторге их не встречал, а если бы встретил, мы лишились бы, может быть, лучших страниц этой книги – утверждения веры в человека, утверждения доброго начала, заложенного в людской природе. Но с блатными Достоевский не встречался. <…> Ни в одном из романов Достоевского нет изображений блатных. Достоевский их не знал, а если видел и знал, то отвернулся от них как художник (Ш II 8–9).
По мнению Шаламова, авторы подобных произведений не знали этот человеческий тип по-настоящему: «Блатной мир – это закрытый, хотя и не очень законспирированный орден, и посторонних для обучения и наблюдения туда не пускают». Исключение Шаламов делает лишь для Антона Чехова с его записками о каторге на острове Сахалин, утверждая: «Что-то было в его сахалинской поездке такое, что изменило почерк писателя. <…> Блатной мир ужасает писателя» (Ш II 9). Но и у Достоевского встречаются другие ноты, отличные от звучащих в его художественном тексте. В одном из писем брату он пишет о жизни бок о бок с уголовниками:
Это народ грубый, раздраженный и озлобленный. Ненависть к дворянам превосходит у них все пределы, и потому нас, дворян, встретили они враждебно и с злобною радостию о нашем горе. Они бы нас съели, если б им дали. Впрочем, посуди, велика ли была защита, когда приходилось жить, пить-есть и спать с этими людьми несколько лет и когда даже некогда жаловаться, за бесчисленностию всевозможных оскорблений. <…> 150 врагов не могли устать в преследовании, это было им любо, развлечение, занятие, и если только чем спасались от горя, так это равнодушием, нравственным превосходством, которого они не могли не понимать и уважали, и неподклонимостию их воле[274].
Но затем и на официальном уровне отбрасываются как романтизация или снисходительная недооценка преступников, так и само продолжение программы перековки, чей провал был давно признан. В начале Большого террора понимание этого факта привело к одному идеологическому преобразованию, имевшему драматические последствия для криминалитета. Сталинские чистки были направлены против «грязных элементов», подрывавших гигиену занятого построением социализма Советского Союза: к ним причислялись уже не только враги народа, иностранцы, коммунисты из других стран, внутренние враги из партийных рядов, изменники из политбюро и контрреволюционные активисты, бытовики, проститутки, хулиганы, попрошайки, пьяницы и малолетние делинквенты, но и организованная преступность. Социально близкие стали теперь социально опасными. Историк Дэвид Ширер говорит о «политизации уголовников», которые отныне рассматривались как враги народа и которых ожидала та же участь, что и неуголовников[275]. Переквалификация из социально