Валентин Костылев - Жрецы (Человек и боги - 2)
Залман умолк. Его грудь тяжело дышала. В своем увлечении Гринберг не заметил даже, что Штейн снова уснул, не заметил того, как он тихо и с упоением начал всхрапывать. Штейн вообще много и крепко спал, а Гринберг иногда целые ночи просиживал на постели, поджав под себя ноги, и все думал и думал, и нередко слезы катились по его впалым щекам.
Вчера пристав, явившись в каземат, объявил в последний раз Залману, что если он не примет православия, то все его имущество будет отобрано в казну, а сам он будет выслан на китайскую границу, в монгольские степи.
Гринберг молча выслушал объявление пристава. Немец рассмеялся.
- Я бы не стал противоречить, принял бы православие, ибо оно открыло бы мне путь для еще большей наживы. И, кроме сего, не лишнее - пожалеть своих детей.
"Детей? - думал теперь Гринберг. - Но живы ли они?" Не вещий ли то был сон, когда ему так ясно, так живо показалось, что у него выпали четыре зуба?
Опять ночь, полная тоски и безнадежности. Приподнявшись на койке, Залман увидел непроглядную темень в стороне Волги. В небе из-под серых ледяных туч выступил чуть заметный круг луны.
- Залман, хоть бы казнили нас, что ли? - в темноте раздался тихий унылый голос Штейна. - Не спится мне!
- Кто знает, что с нами будет!.. На все воля божья!.. Всею душою твоею люби бога и тогда, когда он отнимает у тебя душу твою, когда для прославления святого имени его тебе приходится жертвовать жизнью твоею...
- Правда ли это, старик? Так ли это?
Залман ответил твердым убежденным тоном:
- Правда, ибо так сказано в Талмуде...
Немец промолчал. Он почувствовал зависть к Гринбергу. У него, увы, не было такой веры.
VII
Филипп Павлович с утра не находит себе места: Мотя - тихоня, слезливая девочка, какою она была вначале, - через три-четыре месяца превратилась в тирана. А отчего? Сам слаб! Сам виноват! Домоправительница Феоктиста давно твердит, что избаловал он мордовку, но... для кого же теперь жить, кого любить, кого баловать, на кого радоваться?! Феоктиста холодная, спокойная женщина, деловая и умная; все это хорошо, а душа к ней не лежит. Погрешил и с этой, правда еще при жизни ныне покойной супруги Степаниды, но... не привязался. Сухарь была - сухарем и осталась. А эта... даром что молода, так хитра, бойка, настойчива и горяча, что дай только бог сил и терпенья!
Вот и сегодня - куда девалась? Кто знает? Видели, будто бы в поле мчалась верхом по дороге как ошалелая, а куда? Зачем? И тут сам виноват, не кто другой: приучил ее, на свою голову, к верховой езде. Сначала ездили вместе по окрестным полям и лесам, гуляли, а теперь уж, гляди, понравилось одной. Спросил ее: "Зачем ты ездишь без меня?" А она: "Надоел!" Вот и все. И ничего не боится.
Как тут быть! Всякая плеть бессильна. Поневоле махнешь рукой - будь что будет! Авось...
Так и сегодня. Села и уехала. Хотел пуститься вдогонку. проследить ее, да вьюга поднялась. Не поехал. Жутко.
Все глаза проглядел Филипп Павлович с вышки своего дома. Ничего не видать, пустыня, снег, а вдали черные пятна леса. Небо ровное, серое, низкое. В полях ни души. Так ведь и волк может на нее напасть, и разбойники (господи благослови, не к слову будь помянуты!) Больше всего он страшился их.
Вчера был старец Варнава. Принес описание жития святого Давида, раньше бывшего разбойником, и просил совета: как ему передать эти листочки разбойникам? Боится идти отыскивать их, хотя нашлась одна баба, которая якобы точно знает разбойничье гнездо. Старец Варнава уверяет, что как только разбойники прочитают это жизнеописание, так придут и покаются! Тут-то их власти и заберут и посадят в тюрьму.
Филипп Павлович посоветовал Варнаве рассеять эти листочки среди мордвы; отцу Ивану тоже не мешает сунуть их, игумену Оранского монастыря отцу Феодориту - также. Они будут читать их с амвона в церкви своим прихожанам, а те понесут весть об обращении разбойника Давида дальше, по селам и по деревням... Хорошо бы дать листки новокрещенцу-мельнику Федору Догаде и мордовским жрецам тоже: они хотя и не на стороне святого Давида, но обязательно передадут разбойникам...
- Так то так, Филипп Павлыч... Мудрая у тебя голова, но не поможешь ли ты мне в оном?..
- Чем же я тебе помогу, святой отец?
- Слаб я стал ногами... Уходился тут у вас. Не хватит мне сил обойти всех... Не поможешь ли ты мне людьми?..
- Людьми помочь не могу, а созвать тех людей у себя сумею, - сказал Рыхловскнй с улыбкой. - Хочешь, соберу?!
- Да будет так! - просиял Варнава.
- А ты мне, святой отец, помоги написать письмо сыну моему Петру... Надо просить у него защиты... Пускай доложит царице о наших делах. Пошлю в Питер человека... Обязательно.
Письмо писал Варнава, а Филипп Рыхловский говорил, что писать.
Листочек о разбойнике Давиде, ушедшем в монастырь, Варнава оставил и Рыхловскому. Но где этот листок? Все обыскал Филипп Павлович, а найти не смог. Куда девался? Надо узнать у Моти, не спрятала ли она его куда.
Поджидая в этот вечер Мотю, много всего передумал Филипп Павлович. У него появилась даже охота оправдать Мотю. Как-никак под пятьдесят уж, а ей всего восемнадцать! Присвоил дуду на свою беду. Нечего и жаловаться, что слезы текут!
Наконец услышал Филипп Павлович шум на дворе. Сердце забилось. Выбежал в сени. Снежный вихрь так и ударил в лицо. Отворилась дверь: Мотя. Вся в снегу, румяная, веселая. Из под меховой шапки с наушниками глядят бедовые, игривые глаза. Этот взгляд обращал Филиппа Павловича в кроткое, ласковое существо.
- Где ты пропадала, голубушка, в такую погоду?
- Гуляла.
- Была ты мордовка, мордовкой и осталась... Никак тебя не обратишь в нашу веру, - добродушно заворчал Рыхловский.
- Вера твоя - воля моя!..
- Не видала ты у меня бумагу?.. Про святого Давида она. Пропала куда-то. Все обыскал.
- Видала.
- Где же она?
- В огонь я бросила.
- Зачем же?
- Неправда там. Не стала бы такому мордва молиться! Куда же он других девал? Своих товарищей?!
- Они остались разбойниками.
- А он святой?
- Да.
- Неправда. Они бы его убили. И бог бы наказал его: зачем оставил своих. Так не бывает. Чам-Пас любит дружбу в людях.
После этого Филипп Павлович помог ей снять теплый, на меху, зипун. Усадил ее и давай ласкать.
- Скоро гости у нас будут. Новый сарафан тебе сошью.
- Гости?! Знаю, - задумчиво проговорила Мотя, как бы раздумывая о чем-то другом.
- Знаешь? - удивился Рыхловский.
- Слышала я, говорил ты зубастой щуке...
- Не надо ее так называть... Она хорошая...
- Она погубила твою жену... Ты не убил ее... Э-эх, человек! Когда-нибудь я убью ее.
Филипп Павлович вздохнул.
Некоторое время сидели молча.
- Скоро ли ты отпустишь меня? - спросила она вдруг.
Филипп Павлович взглянул на нее с удивлением.
- Никогда! - ответил он сердито.
- Я сама уйду.
- Не уйдешь! В цепи закую.
Мотя не стала спорить. Вынула мясо из печки и хлеб, принялась молча есть. Филипп Павлович следил за ней и думал: "Ого! Меня стращать! Медведь ли боится зайцев?! Да я везде тебя найду. Со дна моря достану. Войско приведу. Всю мордву перестреляю, а тебя не выпущу. Не надейся".
А сказал:
- Если ты уйдешь, я умру. - И поставил ей кувшин с брагой. - Пей!
Мотя посмотрела на него и рассмеялась.
- Чего же ты смеешься? - спросил он.
- А ты чего умирать хочешь?! Живи! Вам ли не жить?!
- Без тебя умру. Полюбил тебя.
- Кто же нас пороть будет? Кто на нас губернатору жаловаться будет? Подумай об этом. Бедняга!
Сказала она это так задорно, что Рыхловский невольно задумался, почему она вернулась из своей прогулки такая веселая, а уезжала такая сердитая.
- Мотя! Ты - моя крепостная!.. Это верно: захочу - выпорю тебя, захочу - обласкаю. Как захочу, так и будет. - Девушка сидела и зевала, слушая речь хозяина. - Что же ты молчишь?..
- Спать хочу.
Рыхловский начинал сердиться:
- Когда же ты меня полюбишь?
- Когда отпустишь меня.
- Ты опять смеешься?
- Чего ради мне плакать? - сказал она. И задумчиво запела по-мордовски:
"Егорынькань цератьне - чить алашань салытьне, ведь утомонь грабитьне..."*
_______________
* Егоровы сыновья днем крадут лошадей, а по ночам грабят клети.
- Ты что же, как деревянная? Ты моя раба. Я твой господин. Поняла? сказал он, наливая себе кружку браги.
- Чей лес, того и пень... - улыбнулась Мотя, тоже наливая брагу. Белая, нежная рука ее обнажилась из-под рукава.
Филипп Павлович, бледный, с перекошенным лицом, вскочил и снял со стены плеть. Мотя мгновенно бросилась к полке и схватила нож.
Молча остановились друг против друга. Глаза Рыхловского сузились, стали злыми, Мотя вспыхнула, изогнулась, закинув руку с ножом назад.
- Заколю! - зло засмеявшись, крикнула она.
В это время послышались шаги в соседней комнате. Рыхловский бросил плеть в угол, сел опять за кружку с брагой. Мотя положила нож снова на полку и тоже стала пить. Вошла Феоктиста. Она ревнивыми глазами оглядела Мотю.