Валентин Костылев - Жрецы (Человек и боги - 2)
В это время послышались шаги в соседней комнате. Рыхловский бросил плеть в угол, сел опять за кружку с брагой. Мотя положила нож снова на полку и тоже стала пить. Вошла Феоктиста. Она ревнивыми глазами оглядела Мотю.
- Явилась?
Мотя повернулась к ней спиною.
- Горе нам, Филипп Павлыч!.. - заскулила Феоктиста. - Кругом разбойники!.. Пришел тут нищий из Работок... Опять, говорит, там пограбили Шубина... А в одном селе, недалеко от Оранок, мужики церковь очистили. Уж третья церковь!.. Господи, страшно стало тут нам жить... Господи, охрани нас! Надо бы послать опять гонца к губернатору... Мордва глядит зверем... Почуяла поживу.
- Ватракшт ватордыть пиземенень!* - с усмешкой сказала Мотя.
_______________
* Лягушки квакают к дождю.
- Не мордовь тут при хозяине! - огрызнулась на нее Феоктиста. - И чего ты только на нее, Павлыч, смотришь?! Я бы с нее три шкуры спустила! Домоправительница погрозила кулаком и, сердито хлопнув дверью, ушла.
Мотя встала, приблизилась к Рыхловскому и нежно погладила его по голове:
- Бедный ты!..
Филипп Павлович прижал руку девушки к своим губам.
- Пожалей!.. Пожалей меня!..
Мотя села рядом и обняла его.
- О чем ты думаешь, Мотя? - вкрадчиво спросил он.
- О мордве.
- Чего же о ней думать?!
- Ты просишь пожалеть тебя? А кто же мордву пожалеет? Не ты ли?! А? Отпусти меня!
Рыхловский освободился из рук Моти и задумался. Вьюга бушевала на воле.
Не ответил ничего Филипп Павлович.
VIII
Поп Иван Макеев деловито нахлестывал лошадь, пробираясь по занесенной снегом дороге к Рыхловскому. "Грешный человек я, - размышлял он. - Во гресех зачаты мы есмы, во гресех родились, во гресех, видимо, и умрем!"...
- Н-но! Тоска-кручина! Верти хвостом! Помилуй, господи!.. - Поп явно упивался своею властью над конем.
Филипп Павлович Рыхловский собирал сегодня у себя "тайный совет" по важным, всех касавшимся, новокрещенским и разбойным делам. Много вина заготовил, много рыбы зажарил, барана и двух гусей. (Как видится, предстоит длительный разговор.)
Вспомнив о разбойниках и мордве, поп нахмурился. "Сколько веков православное духовенство и даже святители и князья боролись с разными инородцами, - думал он, - и сколько копий и мечей о них изломали, а они кем были, тем и остались, и нет такой силы ни человеческой и ни божеской, чтобы их сравнять и переродить по образу и подобию нашему..."
Грустно стало отцу Ивану от этого. Невольно вспомнился рассказ проезжавшего в Москву бывшего воеводы свияжского, а ныне начальника казанской новокрещенской конторы Ярцева. С целью изъятия новокрещенцев из языческих и мухаметанских деревень правительство учредило специальную "переселенческую команду" и во главе ее поставило Ярцева. Однако сколько он ни бился с татарами, сколько ни уговаривал их, ничего не вышло: не хотят переселяться да и только, что тут поделаешь?! И даже заявили резко, что-де "хотя бы было прислано солдат сто человек, не послушают и их, и все помрут, а взять себя не дадут, а ежели он, советник Ярцев, сам с ними приедет, то он у них костей своих не сыщет". У чувашей, по словам Ярцева, и вовсе его "ругательски бранили и хотели бить".
"Эх, милый! - пожалел Ярцева отец Иван. - Вскуе беснуешься, вскуе пот свой проливаешь? Едва ли не предвижу я гибель твою от руки просвещаемых тобою неблагодарных иноверцев. Пускай живут по-своему, а мы по своему. Всем хватит места и вина. Господь бог обо всех позаботился".
Падал мокрый снег из темного, низко нависшего над полями неба.
"Чего уж тут пенять на мордву? Свои клирики и те не лучше. Тот же пономарь так и смотрит, как бы назлобить! Позавчера пришли в церковь вечерню петь... Пономарь в колокол бух два раза! Стал ему внушать: надлежит-де звонить три, а он - в спор. Взял его за рукав и повел к уставу. Он вырвался и хвать за железную клюку! Если бы вовремя не увернуться - аминь бы! На другой день, сукин сын, приходит, в ноги кланяется, прощения просит... А что, если бы да по голове да клюкою-то хлестнул, тогда бы у кого стал он просить прощения?! М-да!"
- Н-но, красавица! Лети-винти! Ох, жизнь ты наша! Господи! Сколько греха-то кругом!
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Со стороны Оранского монастыря и по направлению к Рыхловке бойко неслась запряженная в две лошади богатая кибитка, а в той кибитке сидел вместе со своим казначеем благочестивый игумен Феодорит, настоятель Оранской обители.
Всю дорогу глава Оранских монахов мычал в ухо своему казначею старцу Сергию проповедь: "Об уклонении от бескорыстного служения отечеству, равно как и от повинностей общественных". Причиною тому - несколько неосторожных слов казначея, сказанных им при отъезде из обители в Рыхловку. Слова следующие: "Стоит ли, ваше благочиние, время убивать на посещение сего господина?"
Феодорит был глубоко потрясен этим. Потрясен настолько, что целый час читал в ухо проповедь старцу Сергию:
- Дело великое для государства - борьба с языческою мордвою и иными соседними иноплеменниками. Дело важное. И коль скоро ты усумнился, напомню я тебе, как разгневался яростию господь на Моисея в то время, когда Моисей отказывался от служения в пользу соотечественников. Тем более грех перед господом богом - уклоняться от общественной беседы, тайно направленной к ниспровержению врагов государства. Разбойники и иноплеменники угрожают всем нам, христианам. Монастырь наш не может существовать своею лишь охраною. Надо дорожить такими помещиками, как Филипп Павлыч. Первые христиане ни от каких общественных собраний и должностей не отказывались и так усердно выполняли их, что удивляли язычников. Ныне же своим упорством и трудолюбием стали превосходить нас язычники.
Казначей задыхался от скуки, слушая архимандрита. В голову ему закрадывалась коварная мысль: не фальшивит ли игумен и не надоела ли и самому ему его тягучая проповедь? Как бы там ни было, монастырь не в обиде и не раз приумножал земли свои за счет разоренных язычников. Кроме того, всем известно, что Рыхловский главным образом трепещет за собственную шкуру, равно как трепещут за нее и другие здешние помещики. Ходят слухи о бунтах в Башкирии, на Дону и на Украине. И даже есть слух о возможности бунта в Нижегородской губернии. Верный признак - появившиеся с низов разбойники. Почуяло воронье кровь. И чем Рыхловский может выручить монастырь?! Православные христиане, свои же русские мужики, недавно пытались его поджечь. На монастырь они тоже ведь глядят косо. "Хитрит и философствует воевода, хитрят деревенские власти, хитрят бояре, делают вид храбрый, а сами страхом все объяты... - думает казначей. - А я чем виноват?"
Архимандрит кончил свою проповедь, как только показалась Рыхловка и вблизи залаяли цепные псы.
- Ну, готово, приехали!
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
По той же самой дороге, по которой только что приехал из Терюшей поп Иван, неторопливо пробирался в Рыхловку и мельник Федор Догада. В розвальнях, с громадной кучей сена, одетый в медвежий тулуп, озабоченно озирался он по сторонам. Не хотелось ему, чтобы мордва знала, что он едет к Рыхловскому. Проехать двадцать с лишним верст, чтобы никто не встретился, представляло большую трудность. Временами из-под сена, будто из-под саней, раздавался грубый недовольный голос: "Скоро ли?" Федор Догада вздрагивал и отвечал смиренно: "Потерпи, друг, приедем!" Но "друг" становился все нетерпеливее; помаленьку начал матершинничать и проклинать кого-то по-мордовски, фыркал, чихал в сене.
Федор Догада, слушая ругань и проклятия своей беспокойной поклажи, продолжал сидеть в санях с бесстрастным видом праведника. На лице его было написано: "Бог с ним, пускай проклинает, все одно ему не быть никогда в царстве небесном!" Федор Догада знал, какое важное дело он вершит в эту темную зимнюю ночь. Под сеном находится не кто иной, как терюханский жрец Сустат Пиюков, наиболее доверенное лицо здешней мордвы. Под влиянием уговоров Догады наконец-то решил он дать согласие на то, чтобы действовать заодно с русской властью духовной и светской. И теперь едва ли не самым желанным гостем у Рыхловского будет именно он, жрец Сустат Пиюков. Немудрено, что человек этот важничает и ругается. Не он это ругается, а совесть его голос подает. Человек чувствует, на какую измену пошел. Сознает это Пиюков и, конечно, мучается, Федор Догада понимает: когда-то и сам переживал такие же угрызения совести, отступая от своей родной веры и принимая православие. Не так-то легко, оказывается, изменить вере отцов и дедов, не так-то легко кривить душой перед своим народом, который в конце концов все же ближе ему, чем русские попы и пристава. Но... деньги! Но... сытная, веселая жизнь, благоволение начальства и прочее, и прочее... Вот что и смущает многих измученных, истомившихся от нужды людей из мордвы. А у Сустата - восемь душ детей, да хозяйка, да старуха мать... Сам-одиннадцать! До веры ли тут!..
- Скоро ли? - не спросил, а прорычал он из-под сена.