Далёкая песня дождя - Вячеслав Евгеньевич Ременчик
— Я скоро уеду… — в ее голосе мне послышалось какое-то робкое извинение.
— Навсегда? — это ненавидимое мною слово вырвалось само собой, как будто кто-то свыше подбросил его мне и заставил произнести.
— Еще не знаю, — снова извинение, — наверное, навсегда…
Я неуклюже выбрался из лужи, она была грязно-коричневого цвета, словно не я, а тот в кепке оставил здесь свой нечистый след.
Я ждал этого момента, зная, что он когда-нибудь непременно наступит, ждал и боялся всего, что последует за ним. Все внутри мгновенно заполнилось тупым холодным безразличием. Понимая, что уже ничего изменить нельзя, я сразу же, как использованную глину, слепил все яркие, волнующие сердце, чувства в один бесформенный серо-коричневый комок и забыл о его существовании.
Но когда Она нарушила мое уединение в полутемной мастерской, робкая надежда иглой вонзилась в сердце и стала проникать все глубже и глубже. Я не отвел взгляда, когда Она невесомо присела напротив на густо заляпанный краской, пестрый как детский вернисаж, табурет, и долго в упор смотрела мне прямо в глаза. Мы оба понимали, что никакие слова сейчас не нужны. Все ясно и понятно без них. Ничто не нарушало нашего общего молчания, только размеренный звук маятника больших старинных часов на стене. Когда же неожиданно раздался их мелодичный бой, мы одновременно вздрогнули, но не тронулись с места.
10
— Бом! — этот постепенно нарастающий звон мелко задрожал, на мгновение завис в тесном пространстве комнаты и волшебно проник сквозь меня, шевельнув своим мягким касанием самые потаенные уголки моей замерзающей в одиночестве души.
— Восемь.
Голубым небо на этой картине никогда не было. Я сразу решил добавить в голубой цвет карминового, чтобы небосклон, уходящий в необозримую даль, был не таким холодным и ненавязчиво гармонировал с зарей. Помню, как старался создать легкое, приятное глазу воздушное пространство, но небо получалось неестественно тяжелым. Добавление к композиции нескольких, вроде бы воздушных, облачков никак не помогло.
— Бом!
Мне показалось, что часы ускорили свой ход, и паузы между ударами незаметно свелись на нет. На самом деле медный, протяжный звон еще не успевал затухнуть, когда на смену ему приходил следующий.
— Девять.
Бледно-розовая заря над небольшой деревенькой по замыслу должна была из плотной полоски над синеющим за пригорком лесом преображаться в легкий невесомы ажур и постепенно сливаться с небосклоном. Но в итоге она смотрелась как неудачная розовая аппликация и лишь раздражала внимательный взгляд.
— Бом!
Я ожидал, что после десятого удара минутная стрелка, как всегда, немного сдвинется в направлении единицы, словно напоминая: если почему-то твоя жизнь замрет на двенадцати, время все равно продолжит свой ход, даже без тебя. Так и случилось, японский часовой механизм работал исправно.
— Десять, — сосчитал я и отвел взгляд от циферблата.
Фиолетовое люцерновое поле под дуновением легкого утреннего ветерка лениво колыхалось наподобие тяжелых морских волн. Мне очень хотелось создать этот эффект, и он не сразу, но получился. Поле действительно казалось живым. Но это создало неожиданный дисбаланс: живая, играющая с ветром, земля под тяжелым неподвижным небом. И эти две стихии никак не хотели гармонировать между собой, несмотря на то, что я усиленно пытался сблизить их родственными по цвету красками.
— Где ты нашла эту мазню? — я искренне удивился, когда под внезапно зажженным ею софитом возникла моя выпускная работа — самое неудачное полотно среди всех, что когда-либо выходили из под моей кисти.
— В кладовой, когда пробовала навести там хоть какой-то порядок. Она незаслуженно покоилась под пачкой старых эскизов, — ее восхищенный взгляд нежно «гладил» прислоненную к стене картину, — а почему ты назвал ее «мазней»? Это проявление зависти к чужой работе?
— К сожалению, это моя работа, но как только я получил за нее отличную оценку худсовета, она перестала для меня существовать.
Сразу же в памяти всплыли слова моего любимого учителя живописи:
— Отличная работа прилежного ученика, в совершенстве освоившего основы станковой живописи. Все в ней прекрасно, но только вы и я понимаем, почему она никуда не годится.
Я знал, что он сейчас скажет, и приготовился услышать горькую правду, и она прозвучала из уст того, кому я безраздельно доверял.
— На этом холсте я вижу ваше умение и не наблюдаю вашей души. Я учил вас правильно держать в руках кисть именно для этого. Мастерство художника — это лишь доступный ему по воле судьбы инструмент изображения до предела обостренных переживаний.
Вам предстоит большой тернистый путь творца. Поверьте тому, кто уже завершает этот путь: не беритесь за кисть с опустошенной душой, так как ни совершенные формы, ни уникальный цветовой колорит, ни филигранная игра света и тени не способны подменить палитру истинных чувств.
В тот день я принес картину домой, поместил ее под этот, тогда еще совсем новый, софит и скрупулезно рассматривал сантиметр за сантиметром, желая понять природу моей ошибки. Вывод меня обескуражил: в технике исполнения нет ни одного заметного изъяна! Значит, профессор прав, в произнесенном им содержится та самая истина, без поклонения которой бессмысленно творить.
«Ветер над люцерной», завершив свое дело, надолго исчез в кладовке, а мои новые бдения над холстом наполнились иным высоким смыслом. Порою мне казалось, что душа не вынесет этот постоянный шторм эмоций, и в один из «творческих запоев» разлетится на мелкие кусочки. Я словно заново учился жить, стараясь запрятать в кладовку памяти фальшь, притворство, лицемерие — все, что мешало свободе творчества, и извлечь из самых потаенных закромов правду переживаний, их истинный смысл. И вскоре мои неимоверные усилия принесли щедрые плоды. День за днем имя мое становилось все более узнаваемым среди творческого бомонда, а состояние обнаженных чувств стало для меня привычным. Может быть, поэтому появление этой красивой умной женщины в моей жизни было принято бурной феерией страсти, которую я справедливо назвал любовью.
Она вслед за мною погрузилась в это недалекое прошлое и внимала каждому произнесенному слову, словно пыталась впитать в себя их смысл и понять то, что раньше ей по каким-то причинам было недоступно. И сейчас мои воспоминания роднили нас еще больше.
— Завтра мы простимся. Хочу, что бы ты знал: я буду помнить каждую проведенную с тобой минуту и все, что связывало нас воедино. Прости меня за