Сидони-Габриель Колетт - Чистое и порочное
– Дамьен, как вы думаете, какое воспоминание осталось от вас у большинства женщин?
Он широко распахивал свои серые глаза, взгляд которых обычно удерживал между прикрытых век.
– Какое воспоминание?.. Наверняка желание повторить. Это естественно.
Тон его реплики меня покоробил, хотя она была сказана слишком сухо, чтобы я могла заподозрить его в фатовстве. Я смотрела на этого сдержанного человека, который отнюдь не казался напыщенным или испорченным продажной красотой. Я ставила ему в вину лишь маленькие изящные руки и ноги. Данная деталь для меня важна. Что касается его серых глаз и тёмных волос, они создают контраст, сильно волнующий нашу сестру, и мы охотно утверждаем, что это – признак страстной натуры.
Мужчина со страстной натурой соизволил прибавить несколько слов:
– Брал ли я их внезапно или после того, как они какое-то время томились ожиданием, – я был просто обязан бросать их, как только убеждался, что они будут причитать по мне, как погорельцы… Вот и всё.
Я знаю, что каждое ремесло создаёт свою собственную ложь, свои собственные небылицы, и посему слушала «Дон Жуана» с недоверием.
– «Я был просто обязан…» Почему же обязан? Он снова обрёл свою твёрдость и заявил с видом человека, предрекающего происки луны или неизбежное нашествие гусениц.
– Вы ведь не хотите, чтобы я посвятил себя их блаженству, с тех пор как убедился в их верности? К тому же я не стал бы волокитой, если бы часто занимался любовью.
Я припоминаю, что этот урок был преподан мне между полуночью и двумя часами ночи в одном из тех сомнительных городов, где тьма становится студёной изнанкой солнца и ночь заставляет ощутить присутствие моря, а также его притягательную силу. Мы с Дамьеном попивали нежнейший разбавленный водой оранжад, гостиничный оранжад конца курортной поры, сидя под стеклянной крышей вестибюля.
После того как я показала на сцене свою пантомиму, Дамьен пришёл ко мне в уборную. «Я сибаритствую», – произнёс он кратко, употребив старомодное выражение. Он воздерживался от спиртного, «от которого появляется седина, только посмотрите», сказал он, склоняясь над чаркой, и показал мне немало серебряных нитей с алюминиевым отливом в своей тёмной шевелюре. Он пил осторожно, сжимая соломенную тростинку в своём прекрасно очерченном нестареющем рту, навевавшем мысли о нежности, сне и печально-ласковой тайне. «Зацелованный рот ничуть не увядает…»
Я часто думала об этом человеке, лишённом и остроумия, и живости, и обезоруживающей глупости, от которой сияют, проникаясь доверием, женщины. Лишь его назначение служило ему украшением. Сотни раз я внушала себе, что ничто в нём меня не смущает, и сотни раз признавала, что всё сводится к одному-единственному свойству, ясной и короткой чёрточке, к бесполезному дару искренности.
– Вы были просто обязаны их бросать, – повторила я. – Почему обязаны? Разве вы любите только победу? Или же, напротив, вовсе не дорожите этой победой?
Он молчал, вникая в мои слова. Мой вопрос словно отбросил его в далёкое прошлое; он оживился, стал энергичным и полным ненависти. Он хлопал в ладоши и переплетал пальцы так крепко, что они хрустели. Я решила, что он наконец разразится бранью в пустоту, понося незримого неприятеля. Я желала, чтобы он поддался гневу, некоему душевному смятению, которое обнажило бы его непоследовательность, слабость и женские черты – то, что любая женщина требует хотя бы раз от любого мужчины… Я желала, чтобы он с пафосом воздел глаза к потолку, демонстрируя широко раскрытые, обезображенные пустыми белками глаза вместо непроницаемых уклончивых мудрых век, оберегающих опущенный взор гордого отщепенца… Ни одно из моих пожеланий не исполнилось, разве что Дамьен принялся говорить едва слышно, короткими и неправильными фразами, которые мне трудно вспомнить и передать, ибо смысл слов нельзя отделить от их звучания и однообразной, но ежеминутно прерывающейся речи, помогавшей Дамьену и маскировать, и выражать затаённейшее злопамятство. Он ни на миг не утратил своего достоинства мужчины, привыкшего жить на виду. Он не дал волю старым грубым словам, которые все мы храним в глубине души с детских лет, со времён учёбы. Он никого не назвал по имени и совершил лишь один промах, несовместимый с хорошим тоном, как бы между прочим величая своих любовниц в соответствии с титулом, чином и общественным положением их мужей или любовников: «…подруга крупного фабриканта… Её лорд-муж… Господи, да разве владелец балканских хлебов может наскучить женщине!..»
Он говорил долго. Моя гостиница померкла, оставив нам приглушённый свет, падавший с очень высокого потолка. Ночной сторож в приличной ливрее прошёл через вестибюль, волоча несметное количество тапок.
– …Теперь вы понимаете, – говорил Дамьен, – а я?.. Моя роль во всём этом? Одним словом, что я от всего этого получил?..
Акт слушания – это повинность, от которой стареет лицо, деревенеют мышцы шеи и напрягаются веки от усилия неотрывно смотреть на собеседника… Это своего рода усердное извращение… Не просто слушать, а вдобавок переводить… Возвеличивать заунывную канитель тусклых слов, докапываясь до их сокровенного смысла, возвышать язвительность до страдания, до необузданного желания…
– По какому праву? По какому праву они всегда получали больше меня? Если бы я только мог в этом сомневаться. Но стоило мне лишь посмотреть на них… Их наслаждение было слишком явным. Слёзы тоже. Но особенно наслаждение…
После этого он не позволил себе распространяться о женском бесстыдстве. Он незаметно выпрямил спину, как бы отодвигаясь от того, что доподлинно запечатлел в своей памяти, внутри которой также «имелись отделения».
– Властвовать над нами в любви, но никогда не быть на равных… Этого я никогда им не прощу.
Он вздохнул, радуясь, что недвусмысленно исторгнул из недр души главную причину своей грандиозной негромкой жалобы. Он огляделся по сторонам, словно собираясь позвать слугу, но вся ночная гостиничная жизнь отхлынула, сосредоточившись в одном-единственном близком и равномерном звуке человеческого храпа. Поэтому Дамьен довольствовался остатками тёплой газированной воды, неспешно вытер свой нежный рот и приветливо улыбнулся мне из глуши своего одиночества. Ночь постепенно одолевала его; его сила, казалось, была неотъемлемой частью своеобразного аскетизма… После того как в начале своей исповеди он поочерёдно выделил небезызвестную подругу крупного фабриканта, леди и актрису, чтобы они ярче сияли, он употреблял только множественное число. Сбившись с пути, он брёл ощупью в толпе, пробираясь сквозь человеческое стадо, с трудом ориентируясь по вехам женских грудей, бёдер, по фосфоресцирующему следу чьей-то слезы…