Сидони-Габриель Колетт - Чистое и порочное
– Маасену? Я надеюсь: Колоссальный тип. Я собираюсь поместить о нём статью на первой полосе газеты… В его честь устроят банкет, осыплют звонкой монетой пустых речей. Я хотел бы, чтобы Академия мобилизовала для него свои лучшие силы… Колоссальнейший тип. Вы ещё увидите взлёт его политической карьеры, которая только начинается… Он обладает всем. Это один из тех, кого я называю богатеями. Необыкновенный животный магнетизм, прекрасная золотая голова, моложавый вид…
– Я знаю, знаю… Я знаю даже… ходят слухи, что…
X. наклонился ко мне с живостью ребёнка.
– Какие слухи? Бабские сплетни?
– Разумеется… Поговаривают, что… Придвиньтесь, я не могу об этом кричать…
Я прошептала несколько слов на ухо приятелю, который в ответ присвистнул.
– Вот так штука! Какая информация, дорогая! Даже с цифрами. От кого вы это узнали?
– В сведениях такого рода ни один источник не внушает доверия.
– Прекрасно сказано.
Он приосанился и застегнул пиджак, как спорщик, готовый выбросить новую карту.
Я увидела, как в его глазах зажглись жёлто-бурые огоньки, что случалось с ним в дурные минуты.
– Уж эти мне северяне, – проговорил он шутливым тоном. – Поглядел бы я на них…
Осознав свою досаду, он решил слукавить.
– Впрочем, я не понимаю, какое мне дело до этой детали узора. Когда речь заходит о Маасене, этом великолепном человеческом монументе, мне не следует ничего знать, – прибавил он с резким раздражением, – даже если он прячет в себе будуар с зеркальными стенами и атрибуты публичного дома.
– Естественно, – отвечала я.
Он уплатил за два наших оранжада и подхватил свои перчатки и трость.
– В любом случае дайте мне знать, дружище.
– Дать знать о чём?
– Ну… о приезде Маасена. Я хотела бы побеседовать с ним.
– Ах да… Разумеется. Какой кусачий ветерок, не так ли?
– Ветер с севера…
Он осознал мой бездарный выпад и посмотрел на меня в упор.
– Право, можно подумать, вы считаете, что я завидую Маасену? Всё-таки я ещё не настолько низко пал, чтобы завидовать кому-то физически!
Я сделала мягкий жест в знак отрицания и погладила рукой его шершавую щеку, щеку мужчины в шесть часов вечера… «Дорогой друг, стало быть, существует нефизическая зависть?»
Он удалялся, а я мысленно обращалась к его стройной спине, к размашистой походке с утрированно большими шагами, к шляпе; в первую очередь к шляпе, его выразительной, предательской, непостоянной, вечно озадаченной шляпе, которую он слишком сильно сдвигает то набок, подражая уличным сорванцам, то на затылок, словно представитель богемы, то на лоб: дескать, осторожно, перед вами обидчивый и коварный малый, советуем не наступать ему на ноги… В конечном итоге это шляпа, которая не желает стареть…
Таким образом, мы с X. в очередной раз играючи пробуждали отзвуки грома, который я неохотно величаю его легкомысленным именем – наслаждение. Вероятно, оттого, что оно никогда нам не грозило, когда мы оставались вдвоём, не приковывало нас друг к другу, мы непринуждённо разглагольствовали о нём; вернее, приятель позволял мне разглядывать в своём дивном «брачном оперении», которое так долго ему служило, прорехи и ощипанные перья. По своему обыкновению для начала мы немного говорили о своём ремесле, о прохожих и покойниках, о минувшем и сегодняшнем дне, состязались в милой несговорчивости: «Нет, вовсе нет, я, напротив…», «До чего забавно!
У меня диаметрально противоположное мнение…» Достаточно кому-то произнести некое слово или имя, как мы снова погружаемся в ворох привычного пепла то мрачных, то раскалённых докрасна воспоминаний. При том, что он рассказывает, а я больше частью слушаю, я чувствую такую же ответственность, как и он, поэтому, как только он первым пускается в путь по огненным следам, я иду за ним по пятам и даже пощипываю его, чтобы он не стоял на месте. Обессилев, он прокричал как-то раз:
– Об этом слишком много сказано и слишком много написано. Меня тошнит от всех книг, имеющих отношение к теме потребительской любви; вы слышите, меня от них тошнит!
Он стучит по столу моей рукой, зажатой в его руке.
– Давно пора, – говорю я ему, – надо бы вытошнить эту тему, прежде чем вносить в неё свою лепту пером.
– А как же вы?
– Я – другое дело. Я оправдываю себя тем, что всякий раз, перед тем как описывать пожар, ждала, пока не окажусь достаточно далеко от него, на свежем воздухе, в безопасном месте. Вы же… в разгар беды или наверху блаженства… Ай-яй-яй!.. Это неприлично.
Он хмуро качает головой, чувствуя себя польщённым.
– Да-да, – бормочет он, – какое заблуждение!.. Он улыбается, как улыбался в двадцать пять лет, с притворной грустью и притворным смущением, исполненными очарования.
– Я напоминаю себе пассажиров терпящего крушение судна, которые бросаются на перевозимый груз и наедаются до отвала… В них уже не лезет, но они подбирают всё до крошки, не думая о том, чем будут питаться завтра.
– Я думаю то же самое, милый друг, то же самое. Не может того быть, чтобы на корабле, когда голод даст о себе знать, в глубине трюма не нашлись бочонок анчоусов, ящик консервированной говядины, связка грейпфрутов и кокосовых орехов…
Он пожимает плечами; он размышляет; он говорит; он говорит об этом. Я узнаю, как он бомбардирует женщин письмами, телеграммами и телефонными звонками. Он жалуется, что томится ожиданием в курортных городах, прячется в швейцарских горах, устраивает и терпит сцены, выходя после них распаренным, как из бани, истощённым и возрождённым. Он не тёмная лошадка, а скорее боевой конь. Как боевой скакун, он спотыкается и противится всему, чего не разумеет. Он весь переполнен звуками голосов, вторящими его собственному голосу. Он слишком значителен, чтобы женщины могли удержаться от потребности ему подражать; и слишком мужествен, чтобы ускользнуть от той, которая прикинется самой наивной. Дон Жуан, уж тебя бы женщина не обвела вокруг пальца. Когда я нескромно решила обнародовать свою концепцию «Дон Жуана», Эдуар де Макс был ещё жив. Теперь он умер, и я уже не помышляю написать пьесу, в которой отводила ему главную роль.
– Эдуар, – спросила я его, – что ты об этом думаешь?
– Я слишком стар, милейшая.
– Для пьесы как раз и нужно, чтобы ты был стар.
– Значит, я недостаточно стар для этой роли. Ты меня обижаешь.
Его глаза с сине-зелёно-золотистой радужной оболочкой, его взор и звук его голоса раскидывали сети чар.
– Но мне нужно, чтобы ты был очень обворожительным.
– Это, слава Богу, я ещё не разучился. Молодость – не время соблазнять, а время, когда тебя соблазняют. Что делает Дон Жуан в твоей пьесе?
– Пока ничего, пьеса ещё не готова. И ничего особенного не будет делать, когда я её напишу. Я хочу сказать, что он не занимается любовью, разве что самую малость.