Особняк покинутых холстов - Валерий Александрович Пушной
— Ты ничего не докажешь! — взвился напоследок Леопольд.
— У меня два свидетеля, — парировала она.
Наряд полиции появился быстро. Оформили необходимые бумаги, и Леопольда увезли. Когда его выводили, он был жалок и угрюм.
17
Небольшая комната, в которой, кроме письменного стола, узкого шкафа, кожаного рабочего кресла, кожаного простейшей формы дивана, журнального столика перед ним и четырех стульев у стен, ничего не было. На столе письменный прибор, стопка бумаг и настольная лампа. За столом — Омирт в дорогом, хорошо сидящем костюме. Озабоченно смотрел в одну точку на противоположной стене. Раздумья, несомненно, тяготили его. Последнее время, после обнаруженных портретов Лилии и Эльвиры, написанных Хаюрдо, у него почти постоянно было плохое настроение. В его памяти сразу ярко всплыло лицо монахини, от которой он почитай триста лет назад услышал о ее видении о нем, о котором за многие годы не забыл. Эти портреты разрушили его отлаженную жизнь и заставили срочно придумывать защитительные меры. Сначала он попробовал действовать сам, но оглушительная неудача с Лилией привела к мысли, что правильно будет, если он станет работать обходным маневром через своих людей. А время шло, с каждым днем лицо монахини постепенно блекло. И это приводило Омирта в уныние. Ибо, если он не управится с делом до той минуты, когда лицо матушки Ефимии исчезнет совсем, его нынешнее бытие будет под большим вопросом. Чего он ни в коем случае не желал. Тихий голос монахини сейчас вновь зазвучал в его ушах, периодически напоминая о видении. А первый раз услышал он его в четвертую ночь после венчания с фрейлиной. В ту ночь он был в карауле у покоев императрицы Елизаветы Петровны. В переходе дворца неожиданно возникла игуменья. Вся в черном, с наперсным крестом и посохом в руке. Как будто выскользнула из-за темной занавеси. Тусклый огонь свечей вытягивал по полу ее длинную тень, делая фигуру черной монахини мрачной. Когда гвардеец понял, что матушка Ефимия направляется к нему, он непроизвольно застыл, ощутив, как позвоночник перестал гнуться. Слегка шаркая по полу подошвами обуви, подметая полами рясы пол, она очень близко подступила к гвардейцу. Тот уловил ее хрипловатое дыхание:
— О тебе мне было видение, — молвила тихо, чтобы ее слова не доносились до второго караульного офицера, стоявшего по другую сторону дверей.
Гвардеец в ответ промолчал, лишь с трудом сделал глотательное движение. Слюна с трудом прошла по гортани.
— Ты должен знать, — продолжила она.
— Иногда лучше не знать, — повел он головой.
— Иногда да, — согласилась монахиня, — а иногда наоборот. Тебе лучше услышать. Для этого я тут.
— Не такая важная птица я, чтобы ради меня в сумерках проделывать путь из монастыря во дворец. — Он мягко переступил ногами и перевел разговор на императрицу. — Тебе государыня всякий час будет рада, только сейчас она почивает. Тревожить ее не велено.
Монахиня посмотрела с упреком:
— Ты, гвардеец, слушай, что тебе мои уста вещают, а не запутывай сам себя. Разве я сказала тебе про государыню императрицу? Пусть она почивает и дальше. Ей завтра вершить дела государевы — должна иметь ясную голову. Я же говорю тебе о тебе самом. А важная или не важная ты птица — не тебе озабочиваться этим. Мне послано видение — стало быть, есть кому озаботиться тобой и через меня передать его. Ты не страшись, гвардеец, видения, тебе надо страшиться самого себя.
— Чем же я так страшен себе? — напрягся гвардеец, глядя с надеждой. — Может, и не обо мне вовсе видение было?
— О тебе, гвардеец, о тебе, — порушила его надежду матушка Ефимия. — Жизнь твоя продлится долго-долго: первоначально жить будешь жизнью от рождения твоего, которой живешь теперь, а потом жизнью, писанной гофмалером на холстине.
Этими словами гвардеец был ошарашен. В момент, когда их услышал, ничего не понял. Мелькнула мысль, что состарилась монахиня, ум у нее заходит за разум. Но произнести вслух не решился. Слишком почитала ее государыня. Не приведи Господи, чтобы его мысли донеслись до Елизаветы Петровны! Тогда точно спуску не будет. Вмиг лишит его своей благосклонности, забудет, что исправно исполнил ее повеление, поведя под венец фрейлину. Тогда он покроется позором. Придворные знали, как бывал крут норов у императрицы, когда кто-то перечил ей мыслями, словами или делом, как быстро могло меняться ее настроение. Гвардеец прикусил губы, чтобы, не дай боже, они не разжались и не выпустили на волю хоть одно недопустимое в данный момент слово. А поэтому и спрашивать не стал у монахини, что означали ее слова. Впрочем, в этот миг перед глазами пронеслось полотно с его портретом, которое недавно преподнес гофмалер. Пронеслось, не вызвав у него никаких догадок, и забылось. А матушка Ефимия, поглаживая крест, опираясь на посох, изрекала:
— Немало наделаешь ошибок, гвардеец. Через много-много лет будешь тяжко жалеть о них и захочешь все повернуть по своему желанию, но что из этого выйдет, сам узнаешь. Однако помни, что твоя жизнь всегда будет связана с жизнью гофмалера. — Сделала паузу, внимательно посмотрела ему в глаза, точно хотела постичь, понял ли он то, что она сказала. Заметила в его глазах напряженное раздумье и снова подала тихий голос: — А еще наступит время, когда ты увидишь ту, чью прародительницу однажды изгонишь из своей жизни, — она оживит память гофмалеру. Он захочет передать ей все портреты, писанные им, чтобы самому вернуться в раму. Тогда все ожившие портреты навсегда возвратятся на свои холстины. — Монахиня опять помолчала, но теперь уже не вглядываясь в лицо гвардейцу, а вспоминая, что еще должна сообщить ему, и закончила: — В видении было, что вопреки гофмалеру ты захочешь продлить жизнь и станешь искать два платья: одно как у твоей жены, второе — как у ее прислужницы. Потому что без платьев нет картин. Но что будет дальше — у меня ответа нет. Тебе самому придется искать его. — После этих слов монахиня медленно развернулась и, удаляясь, пошла по переходу за угол, из-за которого возникла. Ее посох стучал по полу все тише и тише.
Оторопело проводив ее глазами, гвардеец остался в тревожном состоянии. В голове все перемешалось, ничего не связывалось, распадалось на непонятные куски. Мозг отдельными моментами лихорадочно выхватывал слова монахини о каких-то ошибках, о портретах на холстинах, о чьем-то изгнании, о платьях как у жены и у прислужницы. Все было как бред сумасшедшей, который не укладывался в сознании звеньями одной цепочки. Однако гвардеец знал, что игуменья