Прах и пепел - Владимир Владимирович Чубуков
То был настоящий электрический стул для казней, и казнили на нем более сорока преступников, пока стул не забарахлил так, что казнь на нем превратилась в кошмарную пытку. В конце девяностых годов этот стул заменили на новый, а старый экземпляр был продан с молотка какому-то богатому маньяку, затем перепродан другому и долго еще ходил по рукам, пока не оказался в России, где, сменив пару владельцев, был презентован отцу Ефрему набожной вдовой одного мутного нижнепорожского дельца, случайно поджарившего себя на этом стуле вместе с любовницей.
Старец Ефрем, весьма обрадовавшись такому подарку, использовал стул на малой мощности для прогреваний своего болезненного вечно зябнущего тела. Для этого стул был специально усовершенствован и настроен одним изобретательным умельцем из числа духовных чад старца, слесарем контрольно-измерительных приборов и автоматов шестого разряда. Но гораздо более согревало старца сознание того, что на этом стуле мучительно умирали всяческие негодяи. Нежно поглаживая стул, старец называл его «истинным престолом духовным», с которого так легко возноситься умом к помыслам о смерти и о вечных мучениях в геенне огненной. Такие помышления старец считал фундаментом духовной жизни, без которого лучше не лезть в христианство, дабы не стать посмешищем в глазах Божьих.
О преступниках, казненных на этом стуле, старец Ефрем всегда отзывался ласково, словно то были любезные сродники его, и называл их своими предшественниками на престоле.
«Грешники они были охренительные, – говаривал старец и прибавлял смиренно: – Так и я ведь тоже грешник. Как же мне поганцев этих осуждать, когда сам свинья! Вот и сочувствую, вот и молюсь за них, за упокой души, чтобы хоть малое облегчение получили в адских муках своих».
Старец рассказывал, что когда только начал молиться за упокой «предшественников», то не знал никого из них по имени и молился о них как о безымянном скопище, «ихже имена Бог весть», но потом начали являться ему в видениях выходцы из ада и благодарить за молитвы, а он спрашивал у каждого имя и аккуратно записывал в потрепанный синодик.
Теперь Граббе и Карелин молча стояли перед старцем, не решаясь произнести ни слова, а он то ли смотрел на них сквозь полуприкрытые веки, то ли дремал, не замечая никого. Наконец Граббе выдавил из себя:
– Э-э… батюшка…
Отец Ефрем в этот момент распахнул глаза и впился в посетителей таким жутким испепеляющим взглядом, что Граббе тут же замолк, подавившись слюной. А старец странным образом, тихо и в то же время почти оглушающе, прошипел-процедил сквозь зубы:
– Пошли вон отсюда! Не будет вам моего благословения!
Граббе побледнел, лицо его перекосило судорогой, Карелин же почувствовал, как весь покрылся вдруг липкой испариной. Он схватил оцепеневшего Олега Карловича за рукав и, пятясь, вытянул вслед за собой из кельи.
Мрачные, вернулись они домой и порешили: благословил старец или нет, а дело сделать все-таки надо.
И в день мая двадцать третий, когда расплавленная медная клякса солнца стекала к рваному краю мира и небо зудело, как докрасна расчесанная кожа, вошел Карелин в зев каменоломен. Фонарь был в левой его руке, а в правой заточенная, как бритва, лопатка, на поясе висели два грозных разделочных ножа. Вокруг легким сквознячком кружил невидимый разум Олега Карловича, физически лежавшего в коме, ментально же сопутствующего Карелину.
Граббе успел уже слетать вглубь каменоломен и узнал, в каком из закоулков лабиринта окопался его брат, который в тот момент сидел, обхватив руками шестилетнего мальчика, на днях похищенного в городе, и что-то бормотал ему на ухо, сладострастно шевеля пухлыми губами.
Олег Карлович нашептал в самый мозг Карелину обо всем, что увидел, и тот, скрежетнув зубами, крепче сжал в руке черенок смертоносной лопатки.
Чем дальше углублялся Карелин в каменоломни, руководимый подсказками невидимого спутника, тем сильнее накатывал стылый ужас, пропахший пылью и пронизанный мраком. Казалось, не в каменоломнях проложен путь, а в кишечнике огромного чудовища, что притаилось, слившись с поверхностью земной, и пасть свою разинуло как вход в лабиринт. Вступив под эти давящие своды, Карелин сделал шаг не к битве, а к гибели, битву же проиграл уже тем, что вошел в эту коварную пасть.
Воздух в лабиринте был вязок, как жидкая грязь: то черные молекулы страха и ужаса роились в нем. Вдыхая эту смесь, Карелин вновь чувствовал себя мертвым.
«Не бойся, – шептал ему голос Олега Карловича, – и не впадай в панику. Это Свиноморов, это его духовный смрад. Старайся игнорировать панический аспект. Чем ближе мы подходим, тем сильней он будет действовать. Но ты не поддавайся».
– Тебе легко говорить про аспекты-то, – шепотом процедил Карелин, – а мне не до философии. Я уже в штаны себе нассал немного.
«Это рефлекторное, смущаться не надо, – успокаивал Олег Карлович. – Медитируй на положительное – на то, как будешь раскалывать ему череп лопатой. Про мальчика тоже подумай, его ж спасать надо».
Карелин, стиснув зубы, продолжал путь сквозь марево нараставшего зловещего бреда, продираясь против течения в потоках липкого кошмара.
В одном из коридоров свет фонаря выхватил из темноты бледную фигуру. Молча приближалась она, и Карелин замер: что-то чудовищное почудилось ему в ее очертаниях.
– Ты видишь? – шепнул он Олегу Карловичу.
«Ничего не вижу. Ты о чем?»
– Да вот же, впереди. Вон…
«Нет там ничего».
Фонарь дрожал в его руке, и свет метался по коридору. Фигура приближалась сквозь пляшущие ломкие тени. Карелин усилием воли подавил дрожь. Пляска теней прекратилась.
Теперь он хорошо разглядел ее – женщину с иглами зубов вместо ресниц. Ту самую, которую видел в ночь своего пробуждения, когда очнулся от зомбического сна. Теперь она была обнажена, двигалась неуверенно, держалась рукой за стену. Шею обвила веревка, оборванный конец болтался меж неразвитых грудей; то ли она вешалась на той веревке, то ли ее держали, как собаку, на привязи. Приблизившись к Карелину, остановилась и принюхалась. Закрытые глаза спрятаны за сомкнутыми зубами.
Похоже, зубы, растущие из век, стали длиннее, и веки уже не могли открыться. Глаза превратились в два онемевших зева, надежно спрятанных за стиснутыми челюстями.
Но что она делает здесь?
Женщина подошла ближе, вытянула шею, чуть не коснувшись Карелина лицом, нюхала воздух в паре сантиметров от него. Он стоял, стараясь не шелохнуться.
Она вдруг улыбнулась – одновременно мечтательно и блудливо. Быстро проведя пальцами по груди Карелина, будто по клавишам пианино, отстранилась и двинулась дальше. Там, где свершилось прикосновение, кольнуло льдом.
Карелин обернулся и увидел у женщины дыру в спине, от лопаток до поясницы, будто кто-то огромный выгрыз часть с мышцами и куском хребта.
«Это галлюцинация», – подумал Карелин, светя фонариком в страшную спину женщины.
– Ты так и не видишь ее? – спросил у Олега Карловича.
«Ее? Здесь никого нет».
– Я галлюцинирую. Черт! Не хватало еще свихнуться посреди операции.
«Крепись, Андрюша, – подбодрил Граббе, – тут осталось совсем ничего».
Когда подошел к повороту, за которым должна была открыться небольшая, с несколькими выходами зала, где находились Максим и похищенный мальчик, и Граббе шепнул: «Здесь!», Карелин поднял лопатку, как топор; решимость вскипела до предельного градуса.
Но картина, выхваченная лучом фонаря из тьмы по вступлении в залу, внезапно поразила и ужаснула своей почти беспредельной дикостью. Оцепенев, Карелин смотрел на то, как мальчик, лежа на полу с распоротым животом, с потрохами наружу, вытягивает ручками собственные кишки, словно то вереница аппетитных сарделек, и, поблескивая глазенками, с чавканьем их грызет.
Карелину стало дурно, в голове помутилось, он зашатался и не сразу расслышал отчаянный крик Олега Карловича: «Не туда смотри! Это фантом! Они тебя с флангов обходят!» А когда задним числом понял, что кричал ему Граббе, было уже поздно.
Страшная картина пред глазами начала дробиться на сегменты, вроде компьютерных пикселей, когда откуда-то справа бесшумно вынырнул мальчик, живой и невредимый, и впился зубами Карелину в ногу. Зрачки мальчика были расширены; он удивительно быстро приспособился жить в темноте; похоже, психика ребенка подверглась настолько глубокой обработке, что в нем и вовсе не осталось никакого внутреннего образа