Темные проемы. Тайные дела - Роберт Эйкман
Поэтому я пользуюсь этой первой возможностью задокументировать как можно больше деталей, которые смогу вспомнить – и которые кажутся важными. С поры происшествия прошло всего шесть дней, но я осознаю, что над некоторыми белыми пятнами уже успело потрудиться мое воображение, что уже сказались те бессознательные искажения, которыми мозг придает воспоминаниям большую связность и усиливает эффект от них. Возможно, стоит жалеть о том, что я не смог записать все, пока еще был в Брюсселе, но тогда я бы даже и не смог это сделать. Мне не хватало времени – или, что более вероятно, самоотдачи, в чем меня всегда попрекали. Вдобавок ко всему, казалось, что надо мной довлеют некие чары. Я чувствовал, что вот-вот может произойти нечто ужасное и тревожное, когда сидел один в своей спальне и пробовал доверять мысль бумаге. Когда между мной и Бельгией пролег Ла-Манш, я смог вздохнуть спокойнее – хотя я все еще чувствую все эти странные текстуры у себя на руках и лице, все еще вижу тех странных тварей, слышу до сих пор хриплый голос мадам А. При мысли о пережитом я испытываю не только страх… но и необоримое, совсем как тогда, влечение. Да, наверное, именно так и работают чары – когда ты восхищен чем-то сверх доступной словам меры.
Поскольку другие смогут прочесть это лишь в очень отдаленном будущем, ничто не мешает мне изложить некоторые основные факты о себе. Я художник, и мне двадцать шесть лет – именно в таком возрасте умер Боннингтон[51]. Мой годичный доход – порядка трехсот фунтов стерлингов, так что я могу рисовать то, что мне самому интересно (по крайней мере, у меня это получается, если я остаюсь предоставлен сам себе). До сих пор одиночество меня нимало не тяготило, хотя этот факт, кажется, огорчает всех, кого я знаю. У меня нет опыта с противоположным полом – в основном потому, что мне нечего предложить женщине, да и конкурентный аспект отношений мне глубоко противен. Я бы пришел в ярость, вздумай какая-нибудь женщина меня жалеть – и обозлился бы на себя самого, если бы связался с кем-то, требующим жалости к себе; с женщиной, оказавшейся недостаточно привлекательной, чтобы участвовать в полной мере в половой борьбе, и потому готовой утешить подобных мне. Но я, поверьте, не хочу связываться с непривлекательной женщиной. Возможно, и здесь во мне одерживает верх художник. Не знаю. Такое чувство, что мне должно желать лишь такую женщину, что в мою сторону и смотреть не станет. Не могу сказать, что проблема одиночества беспокоит меня, но, судя по тому, что я читал и слышал, я удивлен, что она не беспокоит меня сильнее.
Но мне совсем не трудно писать об этом. Напротив – даже нравится. Хочется завести долгий рассказ о своих собственных потаенных чувствах, хотя случай неподходящий. Думаю, все самое нужное я уже сказал. Я должен найти баланс между очищением разума и описанием фактов для посторонних. Если удастся закончить повествование, прочитано оно будет лишь мной самим – и какими-нибудь абсолютными незнакомцами. Ни к чему печься о том, что эти записи найдет кто-то близкий – существовал ли такой человек хоть когда-то? Порой этот заданный самому себе вопрос пугает, но иногда – напротив, успокаивает. Да, если кто-то из не знающих меня лично задастся вопросом, что я думаю о родителях – они оба погибли в авиакатастрофе семь лет назад. Именно моя мать настояла на перелете в Париж. Отец спорил с ней, ему не нравилось небо. Споры были у них обычным делом. Тем не менее мать я очень любил, хотя со мной она вела себя так же властно, как и с отцом. Без сомнения, на становление моего характера и это повлияло. Боюсь, что женщина украдет мою независимость – возможно, даже убьет меня. И, судя по тому, что я видел, я не думаю, что эти страхи так уж беспочвенны.
На самом деле людей я в принципе не люблю. Мне не хочется даже подходить к ним, но когда они подходят ко мне, я зачастую кажусь им приятнейшим парнем – гораздо более приятным, чем те, что первыми протягивают тебе руку. Однажды начав говорить, я вполне могу вести умелый и даже захватывающий разговор – хотя, сдается мне, чувство юмора у меня отсутствует напрочь. Словом, обычно по себе я оставляю отменное впечатление. Надо думать, этим можно утешиться – но мне не кажется, что хоть раз я действительно повлиял на кого-либо. Иной раз мне кажется, что моим языком ворочает кто-то другой. Это будто бы не я говорю, и уж точно не меня другие люди принимают за приятную компанию. Я всерьез подозреваю, что от своего лица никогда не говорил, а уж если заговорю – никогда никого к себе не расположу. Вот и еще одна причина, по которой я даже не думаю разделить жизнь с кем-то другим.
Так же и с моими работами. Картины, которые я рисую, – сплошь символические, визионерские, и от первой до последней кажутся воплощенными кем-то другим, не мной. Писать на заказ при этом я нахожу делом невероятно трудным. У меня никогда не выйдет хороший портрет, рисовать пейзаж на открытом воздухе я в принципе не смогу, различного рода абстракции, обретшие популярность после изобретения камеры, безразличны мне. Ко всему тому, рисование для меня сравнимо с приступом лихорадки. Чтобы дать ему выход, нужно запереться в одиночку в комнате, и если я запираюсь – порой рисую днями и ночами напролет, по двадцать часов кряду. Отец, сочувствовавший моему таланту, устроил меня в Лондонскую художественную школу. Довольно-таки бесполезная была затея. Ничего там не добившись, я испытал чуть ли не сильнейшее в жизни отчаяние. В то время я первый и единственный раз ощутил себя поистине одиноким – конечно, худшее было еще впереди. Исходя из вышесказанного, можно, думаю, считать меня полнейшим самоучкой – ну или учил меня тот, кто контактирует с миром посредством меня. Я прекрасно осведомлен, что моим работам не достает серьезной техники (если и есть техника, которую