Соседи - Екатерина Дмитриевна Пронина
25 января 1919 года
Вчера небольшая группа деревенских пришла не то мстить за свою покровительницу Стынь, не то призвать меня к ответу. Я вышел на крыльцо с револьвером и сказал, что, хоть я и стреляю левой рукой хуже, чем правой, но с такого расстояния попаду, даже если у меня не будет рук вовсе. Это оказалось для них достаточным аргументом.
Смириться с увечьем мне пока трудно, но я осваиваюсь.
Сегодня, глядя с крыльца на домики Благовеста, дымок над крышами и заснеженный лес, я подумал, что, возможно, вернусь сюда после войны. Мне хочется узнать, какая она в мирные дни.
Глава 12. Стынь
Над Благовестом – или над “Краснопольем”, как окрестили деревню коммунисты после победы – стояли тучи. В воздухе пахло озоном и людской злостью. На собрании у деда Ефима дачники говорили, будто ночью деревенские прыгали через костры, выли, как звери, и мазали лица кровью. Зойка Рябая, участок которых стоял ближе всего к берегу Чернавы, видела вереницу людей в деревянных масках, с венками зверобоя на головах, с черными, грязными, страшными руками.
Кровь и сажа – Ольга это помнила. Темная ягодная кровь, смородиновый сок, липкие от сладости руки. Черная сажа, седая зола от потухших костров, в которой так приятно греть озябшие ноги. Она тоже когда-то, босая, прыгала через огонь в одном только белом платьице, тоже обирала смородину, раня пальцы, и торопливо ела из горсти. Помнила смутно – малая была. После таких ночей падала на кровать без сил и как никогда крепко спала. А потом чувствовала такую силу, будто сама природа питала ее, будто ничего уже не будет страшно.
Ольга открыла кран и подставила под струю воды тарелку. Медленно смыла хлопья пены. Вытерла полотенцем до скрипа и с грохотом швырнула на сушилку. Муж еще спал. Хорошо. Пусть слышит.
“Скоро все закончится”, – обещала Ольга самой себе. Обещала – и мыла проклятую посуду.
***
Родители никогда не заставляли ее стоять у раковины. Мама говорила, что не служанку себе родила. У Оли были нежные руки. От мыльной воды кожа покрывалась цыпками, мягкие ладошки трескались. Папа целовал ее пальчики и говорил, что они созданы не для работы.
А для чего была создана Оля? Тогда ей казалось, что для счастья. Она родилась, чтобы есть бабушкины сырники со сметаной, ловить бабочек на васильковом лугу, купать ступни в лесных ручьях. Она никогда не блуждала в чаще и возвращалась с пляжа с кувшинками, вплетенными в светлые косы. Мама ворчала, что это опасно – так далеко заплывать на глубину. Оля надувала губы и говорила, что не ходила в реку. Это белые женщины собирали для нее цветы и делали славные прически костяным гребнем. Мама не верила.
Дед, однорукий старик в залатанной шинели, сидел на лавочке у околицы и курил вечную самокрутку. Он подзывал Олю к себе, грубыми, неловкими пальцами выбирал из ее косы кувшинки и смотрел исподлобья. Он верил.
– Не говори с белоглазыми больше, – увещевала бабушка. – Увести могут.
– Без разрешения не посмеют, – говорил дед, выпуская в синее весеннее небо клубы дыма.
– Тогда чего им от нее надо? – бабушка скорбно поджимала губы и уходила в избу. Дед двигал плечами и что-то бормотал под нос, словно продолжал спор с ней.
Оля не понимала, почему людей с белыми глазами нужно бояться. Разве не могут они любить ее просто так, как мама и папа? Разве не могут играть с ней оттого, что она такая славная, милая девочка, и вплетать цветы в косы, потому что им нравятся ее длинные мягкие волосы цвета льна?
Она не боялась чуди и знала, что чудь тоже не боится людей. Когда кто-то хохотал на заимке или выкликал ее имя из зарослей дикого крыжовника, Оля смеялась и кричала в ответ. Она без страха строила рожицы мальчику в реке, который любил растягивать синие губы, будто жаба, и выпучивать глаза так, что они едва не выпадали из глазниц. Даже Червяк – кусок человека, у которого нет рук и ног – не вызывал у Оли отвращения. Она бросала камешки, а Червяк их приносил, передвигаясь стремительными, смешными рывками. Если он, чтобы помочь себе, зубами хватался за траву, Оля вскакивала и кричала: “Нечестно! Нечестно!” А потом они вместе катались по земле, корчась от хохота, и боролись, как щенки.
Однажды, придя на камни за васильковым лугом, она услышала, как кто-то плачет под землей. Оля, как была, в голубом сарафанчике с оборками по подолу, легла в горячую пыль, прижалась нежной щекой к брюху почвы и поревела тоже. Ей казалось, так будет правильно. Голос из земли ненадолго затих, будто чужое сочувствие его успокоило. А Оля потом не раз приходила тихонько поплакать на васильковый луг.
Бабка на всякий случай покрестила ее тайком от всех. Надеялась, приняв плоть и кровь Христа, внучка перестанет слышать голоса и бегать через мост, чтобы поиграть на старом кладбище. Впервые в жизни Оля пришла в ужас. В слезах она вырвалась из рук попа и побежала к Чернаве. Решила, что сразу утопится, если окажется, что ее лишили возможности видеть ласковых белых людей. Но Топляки, мигая слепыми глазами, только с любопытством подергали за шнурок, на котором болтался крестик. У них и самих на голых холодных шеях висели красивые безделушки: потерянные ключи, ржавые монеты и нитки бус из жемчужно-белых зубов утопленников.
Когда пора было поступать в школу, родители хотели было отвести Олю ко врачу и рассказать про голоса, но жирная докторша, высокая, как башня, так их напугала, что они раздумали. В конце концов, воображаемые друзья не помешают писать закорючки в прописях, верно?
Дед тоже боролся с внучкиными белоглазыми приятелями, но по-своему. Однажды он разрешил ей не ложиться спать ночью и взял на деревенский праздник с кострами. Оля, как большая, прыгала через огонь, мазала лицо сажей и жадно, как все, ела волшебные ягоды, выросшие из крови красноармейцев, а потом услышала из-под земли знакомый плач, упала и зарыдала. Ей стало жалко, что они здесь празднуют, веселятся и танцуют, а где-то под толщей земли мучается и плачет живое существо. Бабушка бросилась было к Оле, но дед остановил.
– Вставай, – приказал он. – Подумаешь, немного обожглась.
Он решил, что внучка всего лишь опалила пятки. Пускай. Оля поднялась, вытерла слезы с перепачканных сажей щек и встала в хоровод. И танцевала, как все, и снова ела ягоды, и никогда не