Счастливого дня пробуждения - Анастасия Калюжная
Я спускаюсь на первый этаж и в этот раз сразу беру с собой лампу, чтобы, если потребуется, защититься от сорокового. В поисках нужного коридора долго петляю в смутно знакомом лабиринте, нечаянно даже нахожу новые помещения: зал с софой и бюстом Менделеева на каминной полке, холл главного выхода, где в окнах видно улыбающийся мне лаково-чёрный катафалк под снежной шапкой, какую-то новую лестницу, спиралью ввинчивающуюся в потолок. Снотворные морят, отчего я тыкаюсь в стены, отчаянно борясь с желанием зевнуть и улечься где-нибудь прямо тут, на пыльном ковре, и только усилием воли заставляю себя идти вперёд.
Я понимаю, что я на месте, не потому, что нахожу нужную дверь, а оттого, что мрачный голос гаркает практически над самым ухом:
– Вот ты и снова здесь, сволочь!
Я дёргаюсь. Ну конечно, вот и решётка.
– Чего ради? Чтобы снова меня мучить? Ты хоть представляешь, на что это похоже? – с удушающей злобой клокочет сороковой из тьмы окошка. – Когда ты уже чувствуешь запах свободы и её снова у тебя отбирают?! – Дверь содрогается, будто в неё со всей силы ударяет гигантский кулак. Я отскакиваю. – Одним движением, одним поворотом ключа?.. – В окошке появляется мертвенно-бледное лицо, он подслеповато щурится на свет. – Хотя откуда тебе знать! – В глазах сверкает искра презрения. – Ты же почти совершенство! Думаешь, тебе закон не писан? Думаешь, тебя-то точно не коснётся наша судьба?!
– Прости! – нервно отвечаю я. – Правда, мне очень жаль! Но мне никак нельзя было тебя оставлять здесь. Это было опасно!
– Ну конечно! – рычит он. – Ведь в наказание за непослушание и тебя бы отправили на убой! Никому этого не хочется! – Он сурово смотрит на меня, стиснув прутья решётки, натягивается пергаментная кожа на острых костяшках. – Но если ты снова здесь… что-то произошло.
Я не знаю, что ответить, и просто опускаю глаза, чувствуя, как к горлу поднимается жар.
– Можешь ничего не говорить. Я вижу. Теперь он хочет и от тебя избавиться, да?
– Я не знаю! – Я сжимаю кулаки, в уголках глаз появляется непрошеная влага. – Но мне страшно!.. Очень страшно, – сипло признаюсь я, и вдруг словно все невыплаканные за последние месяцы слёзы льются ручьями из глаз. – Николай умер! И я по нему теперь скучаю! И моя бабочка умерла! И я расту! И доктор сказал, что это плохо для хирурга! И Мария сказала, что мне надо бежать! И получается, я не идеальный эксперимент! И я совсем не знаю, что делать… – рвано всхлипываю я. – Я совсем не хочу убегать, мне нравится моя жизнь! Но-но мне стр-страшно!
Сороковой издевательски и даже как-то победоносно ухмыляется:
– И чего теперь ты от меня хочешь?
– Если ты не врёшь, тогда… – падает мой голос, – тогда мы можем убежать. Вместе.
– Ха! А может, лучше просто вместе умрём? – явно глумится он.
– Но я не хочу-у! – вою я. – Прошу! Помоги! Мы придумаем план! Я тебя выпущу! Только не нападай на меня. Пожалуйста…
* * *
Я стараюсь идти за сороковым, ориентируясь на натяжение верёвки: один конец связывает его запястья за спиной, а второй обёрнут вокруг моего кулака. Мы условились, что я уберу свет, но свяжу ему руки. Вслушиваюсь в звук шагов: мягкий стук подошвы, затем резкий удар палки. Я едва понимаю, куда вообще наступаю: здесь до того темно, что в глазах белые мушки плавают, зато сороковой идёт так уверенно, будто всё видит. Меня упорно подтачивает червячок сомнения: слишком уж мало доверия к этому мальчишке, всё кажется, что он вот-вот ударит меня по голове. Это его территория, я здесь не боец.
Мы куда-то спускаемся – похоже, в полуподвальное помещение, чувствую, что под ногами плитка. Вдруг кажется, что я снова в больничном крыле в первые недели своей жизни: тут холодно, воздух сухой, но прелый, будто за окном опять сезон дождей. И меня окутывает страх перед неизвестностью.
Сороковой толкает плечом тяжёлую скрипучую дверь, и мы оказываемся в месте, больше всего напоминающем морг. В небольшое окно под потолком проникает робкий лунный свет, и я наконец вижу, что меня окружает.
На столе под прозрачным пакетом капельницы кто-то лежит, но до того неподвижно, что вначале кажется, будто это тоже труп. Я подхожу, и глаза выхватывают больше и больше деталей в рябящей тьме. Я понимаю, что это существо на меня непохоже. Оно даже не состоит из плоти. Это дерево и металл, и одно лишь лицо керамическое, как у куклы. Разбитое, но склеенное снова.
– Эй, – мягко зовёт сороковой, – Флори, ты ещё здесь? – Он опускается на колени перед столом и вплотную склоняется к голове куклы.
Я не понимаю, какого ответа он ждёт, оно ведь даже не живое! Мне кажется, он действительно сошёл с ума в своей камере, и я уже тянусь к лампе, зажигая совсем крошечный огонёк, чтобы хоть что-то разглядеть в этом мраке и, если потребуется, отбиться от нападения.
– Кто. Это… – доносится вдруг странный бесцветный голос, ничего похожего на который я вспомнить не могу, он вовсе не звучит как человеческий. Плоский, медленный, синтетический, лишённый интонаций. – Прости. Я не помню.
– Это я, сороковой! – испуганно говорит он и потом что-то тихо-тихо шепчет голове в самое ухо. – Мы хотели вместе сбежать… Помнишь?
– А. Я. Теперь мало помню. Прости. Тебя разве. Не застрелили?
– Нет-нет, что ты! Никого из них давно нет! А с тобой мы познакомились уже здесь, в подвале! – напоминает мальчик, и до того странно видеть в нём столько участия и надежды на контрасте со всей его руганью.
– В подвале. Да. Ты – сорок. Я помню.
Он вдруг всхлипывает и улыбается, опускает подбородок на стальную кушетку и всё глядит на эту голову как на настоящее сокровище – моим листочкам такой взгляд и не снился.
– А я тебе привёл новый эксперимент. Шестьдесят четыре. – Он носом поворачивает её лицо ко мне. Её глаза чёрные-чёрные и блестящие, как стёклышки.
– Ты пытаешься мне. Показать? Я слышу. Но я больше. Ничего не вижу.
– Боже, что же он с тобой делает… – болезненно и желчно цедит сороковой.
– Почему она такая? – Я вглядываюсь в её полуразобранное тело, части которого едва скреплены шарнирами и какими-то проводами, в стекле в мутном растворе, кажется, плавают органы.
– Эй! Будь повежливее! – Сороковой щерится, будто вот-вот зарычит, на его переносице гармошкой складываются морщинки. – У неё имя есть! Её зовут Флоренс!
– Шестьдесят четыре. Ты. Полностью биологическая. Форма жизни? – спрашивает меня голос.
– А какая же ещё? – неуверенно киваю я.
– Вот как. Значит, я и. Правда. Последняя.
Так странно видеть её искусственное лицо: ни единой чёрточки не двигается, вроде она говорит, но рот не шевелится. Просто маска.
– Так ты робот? – удивляюсь я, и мне кажется, что доктор ещё более невероятный, если смог создать даже такую тонкую машину.
– Не. Совсем. Во мне есть. Органы.
– А как это вообще возможно? – поражаюсь я.
– Он. Многое перепробовал, когда. Искал. Рецепт. Вечной жизни.
– А почему ты последняя? По-моему, звучит довольно здорово. – Я осторожно подхожу к Флоренс, рассматривая, как поблёскивают шарниры в неверном свете моей лампы, на которую шипит сороковой.
– Бионика не. Совершенная наука. Плохая координация. Движений. Неотзывчивое тело. Я его не. Чувствую. Это не годится для. Хирурга. Плохой инструмент.
Сороковой осуждающе на меня зыркает, и только тогда я понимаю, как, должно быть, больно говорить это существу, у которого конечностей даже нет.
– Флора, – ласково зовёт сороковой, – шестьдесят четыре может помочь нам сбежать.
– Неужели, – будто оживляется она.
– Да! У нас есть шанс! Настоящий шанс! – бодро кивает он. – Только… Прости, что опять напоминаю об этом… Расскажи, расскажи, что тебе довелось пережить. Пусть знает, с кем мы имеем дело.
Она долго молчит, вначале я