Догоняй! - Анатолий Уманский
А безумный скиталец так и шатался по разрушенным кварталам, ища свою смерть, но даже смерть не желала иметь с ним дела. Он поименно помнил убитых товарищей, но не помнил ни собственного имени, ни дома, где жил до войны. Если у него и осталась в живых какая-то родня, то признавать его не хотела.
– Убей себя сам, за чем дело стало? – говорили ему со смехом. – Брюхо распорол – и вся недолга! Что ты докучаешь людям, ошметок?
В ответ бродяга, грустно улыбнувшись, лез костлявой рукой за пазуху и предъявлял потускневший нательный крестик:
– Разве добрый католик наложит на себя руки?
Отцы и матери при виде его хватали детей на руки или прижимали к себе; уж больно хищно поглядывал бродяга на малышей, только что не пускал слюни. И когда он уходил, загребая своими хвалеными сапогами пыль, облегченно вздыхали. Один из них, худой мужчина с культей вместо ноги, опиравшийся одной рукой на костыль, а другой на плечи жены, сказал рыдающему от страха сынишке:
– Посмотри на него, Хироси, посмотри и запомни: это и есть война!
Другие оборванцы избегали бродягу, как зачумленного. Он никогда не просил подаяния, питался из мусорных баков на задворках ресторанов и баров, что в изобилии открывались теперь каждый день, а по ночам, вдали от людских глаз, раскапывал завалы в поисках человеческих останков. Забившись в какую-нибудь нору под обломками, он обсасывал склизкое мясо с костей, раскусывал с хрустом гниющие хрящи, и потом его рвало черной зловонной слизью, но даже трупный яд не мог оборвать его существование. И он выл в темноте, свернувшись калачиком и обхватив руками клокочущий живот, скулил, точно брошенный пес, и кричал в темноту:
– Боже мой, Боже мой! Для чего Ты меня оставил?
Бог безмолвствовал. Бог теперь нечасто обращал Свой взор к Хиросиме.

Поисковые отряды так и не обнаружили бункера, в котором Атомный Демон устроил свое логово. Двое, знавшие об этом, хранили молчание. Даже маме Джун не сказал, что случилось на самом деле. Для лейтенанта Дэна Дункана, застрелившего двух японских мальчишек, пусть и в порядке самозащиты, рассказать правду означало бы позорное увольнение, если не трибунал. Отлежавшись пару дней в военном госпитале, Дункан объяснил командованию, что во время ночной прогулки подвергся нападению неизвестных, а кто обработал его раны и помог добраться до штаба, совсем не помнит. Лейтенанту устроили суровую выволочку, а с бойцами провели дополнительный инструктаж о правилах поведения на оккупированных территориях. Тем и кончилось дело.

Смерть крошки Акико, как ни жестоко это звучит, дала госпоже Серизава возможность найти работу: она подрядилась помогать соседям, пострадавшим от «пикадона».
Многие люди, с виду вполне здоровые, страдали от таких же приступов слабости, какие мучили Джуна, и целыми днями не могли трудиться по хозяйству; у кого-то пострадали при взрыве члены семьи, а на уход за ними не хватало ни сил, ни времени. Госпожа Серизава, как заправская медсестра, обмывала лежачих, обрабатывала гноящиеся язвы и пролежни, извлекала из незаживших ран мушиные яйца, делала перевязки, готовила еду и читала ослепшим.
Поначалу к ней относились с презрительным недоверием и обращались, только когда становилось совсем уж невмоготу; но она так ласкова была со страдальцами, так учтива с их родными, сколько бы те ни прохаживались на ее счет, что вскоре стала желанной гостьей в любом доме, и на исходе мая никто даже за глаза не позволил бы себе назвать ее «пан-пан» или американской подстилкой. И невдомек было соседям, что талант к врачеванию госпожа Серизава открыла в себе в ту ночь, когда в ее лачугу, опираясь на плечи ее сына, ввалился истекающий кровью американский лейтенант.
– Ты прирожденная медсестра, бэби-сан, – сказал он после того, как она зашила его рассеченный затылок. – У тебя золотые руки. Мой тебе совет: попробуй заработать на них.
Маме платили рисом – по горсточке с каждой семьи, но набегало в итоге прилично, и вскоре Джун забыл про грелку с кипятком в пустом животе. Частенько заносили подарки:
– Здравствуйте, госпожа Серизава! Как поживаете? Бабушка просила передать немного лапши…
– Добрейший вечерок, госпожа Серизава. Ох, кости ломит, не иначе к дождю! Я раздобыла пяток яиц, возьмите парочку для Юми с Джуном.
– …А нога и не болит совсем! Вас, должно быть, Окунинуси[62] поцеловал, госпожа Серизава! Вот хороший отрез шелка, не хотите ли?
Иногда давали и денег; первым делом мама купила небольшую камидану и поставила на нее деревянные таблички с именами папы и Акико. С алтарем в лачуге сразу сделалось гораздо уютнее. А еще лучше стало, когда один парень, у которого болела бабушка, в благодарность принес маме мощную керосиновую лампу, так что по вечерам уже не приходилось ютиться при свете одинокой свечи. Госпожа Мацумото, у которой занемогла тетя, в благодарность за помощь (а может, в возмещение бед, которые принес семье Серизава ее длинный язык) отдала подшивку «Красной птицы», и теперь мама читала вслух Юми рассказы, стихи и сказки.
Красная птичка, пичужка,
Красная почему ты?
Красные ягоды клевала!
Белая птичка, пичужка,
Белая почему ты?
Белые ягоды клевала!
Синяя птичка, пичужка,
Синяя почему ты?
Си-иние ягоды клевала[63]!
– Вот как! – удивлялась Юми. – А если я буду синие ягоды есть, тоже стану синяя?
– Станешь, коли не будешь умываться! – смеялась мама.
Получив нагоняй от родителей, дети вскоре перестали дразнить Юми и Джуна, хоть и не спешили принимать обратно в свой круг. Впрочем, Джун и сам плевать на них хотел. Пока мама день-деньской пропадала у соседей, он приглядывал за сестренкой, и больше ему никто не был нужен.
– Братик, ну нарисуй что-нибудь! – канючила иногда Юми, когда они играли на берегу. – Неужели ты совсем-совсем ничего не можешь нарисовать?
– Не могу. И все равно я карандаши выбросил в реку.
– Ну и дурак!
– А вот я тебя за такие слова съем! Р-р-ррр! – Джун хватал Юми в охапку, делая вид, что хочет укусить за животик. Она визжала от хохота, а у Джуна сжималось горло и глаза щипало от слез.
– Бра-атик! Почему ты плачешь? – как-то спросила Юми.
– Потому что ты у меня