Табия тридцать два - Алексей Андреевич Конаков
– Знаем, – кивнул Кирилл.
– И представьте, – воодушевленно продолжал Фридрих Иванович, – выходит Уляшов и заявляет: будем развивать в России шахматную культуру во имя мира, согласия и добрососедских отношений. Как это должно было звучать для всех? Когда, с одной стороны, шахматы считаются моделью войны, а с другой стороны – ассоциируются с искусством циничного политического манипулирования (некоторые шахматные термины имели тогда явно негативную смысловую окраску: «рокировочка», «двухходовочка»). Вот почему я говорю об отваге Д. А. У., о решимости идти против мнения большинства.
– И Дмитрий Александрович сумел всех переубедить? – спросила Майя.
– Сумел (хотя сколько он потратил на это нервов и сил – можно только гадать). Ведь существует множество различных теорий и интерпретаций шахмат. Индийскую чатурангу для четырех игроков предлагали понимать в качестве модели сотворения мира из огня, воды, земли и воздуха (в духе философии Эмпедокла). В средневековой Европе шахматная доска считалась аллегорией разумно устроенного общества – крестьяне, горожане, рыцари и священники верно служат королю и королеве. (Кстати, эта аллегория влияла на правила игры: дошедшей до края пешке запрещалось превращаться в королеву, если одна королева уже стояла на доске – ведь христианский монарх не мог быть многоженцем.) Эмануил Ласкер рассматривал шахматную партию как форму диспута, Марсель Дюшан утверждал, что шахматные фигуры похожи на кубики с буквами, из которых складываются слова. Почему же среди этого изобилия идей люди должны верить именно в «военную гипотезу»? Не должны! И уж тем более странно было бы на основании «военной гипотезы» обвинять шахматы в пропаганде милитаризма (как, увы, делали некоторые оппоненты Уляшова). Каисса, это так же абсурдно, как считать женщин более склонными к злу из-за библейского мифа о Еве, съевшей запретный плод, или оправдывать линчевание негров, ссылаясь на то, что их легендарным прародителем был Хам, однажды посмеявшийся над отцом.
– Любопытно, – пробормотал Кирилл, – я читал книги о многих старинных турнирах и совершенно не помню, чтобы в них встречалась какая-нибудь военная лексика.
– А это тоже работа Уляшова, – ответил Фридрих Иванович. – По его требованию почти все турнирные сборники прошлого были переизданы с новыми комментариями, уже без всяких милитантных метафор типа «кавалеристского вторжения в центр».
– Кое-что все-таки встречается, – заметила Майя. – «Слон напал на ладью», например. Надо же, я только сейчас осознала военную подоплеку этой фразы!
– Военные термины сохранились местами и в современных книгах, но дело здесь не в шахматах как таковых. Подобную лексику можно найти и в метеорологии («холодный фронт», «ультраполярное вторжение»), и в гидродинамике («угол атаки крылового профиля»), и в медицине («новокаиновая блокада») – но никто же не считает, что данные области знания имитируют войну, – Фридрих Иванович с наслаждением допил кофе и принялся скручивать папироску. – Хвала Каиссе, мы достаточно далеко ушли от того, чтобы видеть в фигуре шахматного коня – настоящего боевого рыцаря, а в фигуре короля – настоящего монарха. Для нас это чистые абстракции, некие символы, которыми можно оперировать, получая те или иные результаты, достигая различных эффектов.
Кирилл даже заерзал на стуле от возбуждения.
– Потрясающе! – воскликнул (пожалуй, чересчур громко) он. – Я и не думал никогда о шахматах в подобном ключе. «Военная игра», с ума сойти. Наверное, и в самом деле шахматная доска могла бы напомнить кому-то поле сражения, но мне она всегда казалась, скорее, пространством самотрансформирующихся узоров, в чем-то всегда похожих, но и всякий раз отличных друг от друга, возникающих и разрушающихся по своим особенным законам. Узоров, никак не связанных с «реальной жизнью», но определенно обладающих какой-то магической силой: раз на них посмотрев, будешь возвращаться снова и снова. У Дмитрия Александровича в одной статье давалось остроумное определение: «Шахматы – это геометрия, взятая в ее выразительной функции». Пожалуй, точнее и не скажешь.
– Вы совершенно правы, Кирилл, – заметила Ида Карловна. – Есть целая теория происхождения шахмат как процесса постепенного овеществления геометрических, прежде всего угловых, отношений. Не читали, случаем, Евгения Зноско-Боровского? Он отмечал, что ходы ладьи образуют прямой угол, девяносто градусов (например, a1-b1-c1-d1-e1-f1-g1-h1 и a1-a2-a3-a4-a5-a6-a7-a8). Движение слона, начатое с того же поля, поделит прямой угол пополам (a1-b2-c3-d4-e5-f6-g7-h8), и мы получим два новых угла по сорок пять градусов. Если теперь оттуда же ходить конем (a1-c2-e3-g4 и a1-b3-c5-d7), то его траектории поделят пополам два угла по сорок пять градусов и дадут нам четыре угла по двадцать два с половиной градуса. Таким образом, шахматные фигуры суть конкретизации абстрактных понятий угла и биссектрисы, причем конь является биссектрисой слона, а слон – биссектрисой ладьи. А ведь в древности геометрия считалась знанием тайным.
– Кстати, про тайное знание! – Фридрих Иванович стал вылезать из-за стола, – Майя, Кирилл, хочу показать вам редкую книгу, некий Николай Рудин…
– Феденька, не суетись, – мягко осадила мужа Ксения Александровна. – Кирилл еще не допил кофе, а ты со своими книжками! Да и вообще Рудин этот фантазер.
– Может, и не фантазер вовсе, его теория многое…
– Фантазер! – Ксения Александровна насмешливо улыбнулась (и неясно было, кому она адресовала насмешку – фантазеру Рудину или собственному супругу). – Выдумал тоже, «гадания на доске», «мантическая система древних индийцев». Как по мне, шахматы ничего общего не имеют ни с войной, ни с гаданиями. Гораздо больше они похожи на танец… или на любовь (ибо точно так же невозможны без партнера – и партнера умелого). Формально в шахматах есть «победа», да. Но какой в ней смысл? Какое удовольствие получим мы от партии с неумехой, быстро его одолев, объявив «детский» мат в три хода? Настоящей целью игры является художественная красота: сложность комбинаций, парадоксальность замыслов, блеск идей, рождающихся лишь тогда, когда партнеры достойны друг друга. Вот это и есть современное понимание шахмат: не состязательность, но сотворчество. Раньше на партнера смотрели как на соперника и игру считали – спортом (какая нелепость! разве называют спортом – любовь?); заблуждение, причинившее немало вреда. Давид Бронштейн правильно замечал: «Жаль, что первый чемпион мира Вильгельм Стейниц назвал себя Чемпионом, а не Лауреатом. Может быть, тогда в шахматах больше бы ценились красота решений, риск, фантазия, дерзость, не было бы незрелищных, просто неинтересных партий». Святые слова! А из-за идеи соперничества игра в шахматы чуть не превратилась в унылую бухгалтерию ошибок. «Противники ставят себе мат сами, надо лишь немного подождать», – объяснял доктор Тарраш. Мол, errare humanum est[40] – и, значит, для победы необходимо и достаточно ошибаться меньше, чем визави. Тартаковер позже разработал целую философию: «шахматная партия – сказка из тысячи и одной ошибки», «я ошибаюсь – следовательно, существую», «выигрывает тот, кто ошибается предпоследним» и так далее. Но теперь-то мы осознаём, что шахматы – не столько спортивный, сколько культурный феномен, а любая культура по природе своей неантагонистична. Она – результат не соперничества, но сотрудничества, симбиоза. Наверное, поэтому мне так нравится жанр задач на «кооперацию», когда белые и черные фигуры не борются друг с другом, но, наоборот, действуя совместно, должны (в требуемое количество ходов) объявить мат черному королю. Однажды философа Бенедикта Спинозу спросили: почему вы одинаково довольны и когда выиграете партию в шахматы, и когда проиграете? А он в ответ: потому что гибель любого из королей радует мое республиканское сердце! В определенном смысле все мы сегодня спинозисты (только не политические, а эстетические) – нам не важно, кто именно выиграет партию, нам важна лишь красота получающихся на доске узоров.
(Как прекрасна Ксения Александровна в момент своей убежденной речи!
Как жарко осуждает она концепции «победы» и «спорта», как страстно отстаивает идею нежного, тонкого, деликатного взаимодействия, рождающегося в процессе партии, позволяющего партнерам соприкасаться не телами, но мыслями, устанавливающего между двумя играющими максимально интимную – почти телепатическую – связь.
«Восклицательный знак», – думает Кирилл.
«Восклицательный знак», – думает Майя.
«Восклицательный знак», – думает Ида Карловна.
«Выпить, может быть, еще коньяку?» – думает Фридрих Иванович.)
* * *
В отличие от философа Сократа и гроссмейстера Давида Бронштейна, осознававших собственное невежество, Кирилл был твердо уверен, что знает почти все, – в реальности не зная практически ничего. Он не знал, что Фридриха Ивановича всегда тянуло на мистику, и (так