Табия тридцать два - Алексей Андреевич Конаков
– Ах, простите! Простите, Кирилл, я совсем не в себе, ничего не соображаю, эта тележка, ее надо спасти, там книги, драгоценные, они же погибнут, умоляю…
Делать было нечего. Кирилл принялся вытягивать (под ливнем, не стихавшим ни на минуту) одной рукой сумку-тележку (которая действительно оказалась адски тяжелой), а другой рукой Броткина, совершенно, кажется, расклеившегося после падения (Александр Сергеевич едва стоял на ногах, задыхался, постоянно всхлипывал и что-то еле слышно бормотал под нос, какие-то ламентации об утраченном здоровье, о болезни щитовидной железы). Кое-как они вернулись вместе в подворотню, и очень вовремя – ливень сменился градом. Пока Кирилл пытался прикинуть, когда пройдет непогода, Броткин все бормотал, бормотал, бормотал. Из бормотания удалось понять, что он вез в сумке-тележке какие-то очень редкие (с огромным трудом раздобытые у букиниста) книги, и уже почти добрался до дома (как раз на Камской улице), когда его застала эта чертова туча, и Броткин не знал, как поступить, то ли закрыть книги своим телом, то ли скорее бежать от ливня, такая вилка, и выбрал второй вариант, и просчитался, а теперь у него ушиблен сустав и, кажется, три ребра, а что там стало с содержимым сумки-тележки – страшно заглядывать. Спустя минут десять этого жалобного монотонного бормотания до Кирилла вдруг дошло, что Александр Сергеевич просит помощи, дотащить тележку до квартиры («Это невысоко, Кирилл, третий этаж»). Казалось бы, вот он – сладкий миг возможной мести («Назовите мне хотя бы три причины, по которым я должен вам помогать!»), но… Броткина и вправду было жалко. Прямо сейчас Кирилл видел перед собой вовсе не аррогантного профессора, не коварного заговорщика и не извращенца, играющего в шахматы-960, но обессилевшего пожилого человека, промокшего, продрогшего, находящегося на грани нервного срыва.
Не бросать же его таким в подворотне!
Разумеется, существовал риск: если кто-то заметит Кирилла, идущего в квартиру к Броткину, если об этом узнают Абзалов и Уляшов… Впрочем, здесь такая глухая окраина; и дождь распугал людей; и сумрак скрывает лица. (К тому же – чего уж там! – интересно было бы посмотреть, как живет опальный Александр Сергеевич, не каждый день выпадает такой шанс. А может, Броткин еще и расскажет что-нибудь любопытное? (Пусть не о Крамнике – плевать на Крамника, Кирилл теперь занят Итальянской партией, – но мало ли таится историй в прошлом, скелетов в шкафах, сплетен и слухов на кафедрах.
Вдруг выяснится, например, что Абзалов страдал клептоманией?
Или что Фридрих Иванович Саслин соблазнял юных гардеробщиц?
Или что Д. А. У. увлекался зимним плаванием и носил шерстяные трусы?))
* * *
Тесная однокомнатная квартира, в которой жил Броткин, сплошь была уставлена книгами. Книги лежали на столах и на стульях, на кровати и под кроватью, на подоконниках и на холодильнике, даже в ванной. Под потолок уходили огромные шкафы, тоже сплошь забитые книгами; полки гнулись (и как будто тихо потрескивали) под чудовищным весом. Меж книг (на русском, французском, немецком, английском, арабском, латинском языках) приходилось аккуратно маневрировать, чтобы не обрушить случайно эти торжественные пыльные колонны. Когда Кирилл сунулся в уборную, дверь приоткрылась сантиметров на тридцать – мешали книги (совершенно непонятно, как попадал туда тучный владелец жилища). Из сумки-тележки появлялись тем временем очередные томики, один другого краше: «Человек в шахматах» Крогиуса (1967 год), «Матч-турнир на звание абсолютного чемпиона СССР по шахматам» Ботвинника (1947 год), «Шатранг» Орбели (1936 год).
Все редкости, все драгоценности!
Впрочем, Броткин сразу же заявил, что он не коллекционер, а ученый: «Просто вся современная литература стараниями вашего Уляшова „исправлена и восстановлена“, по ней невозможно работать! Но раритеты у меня тоже есть, есть. Вот найду, покажу вам, та-та-та, вы поразитесь: Richtig opfern[43], например, с автографом Рудольфа Шпильмана!»
Судя по всему, настроение у Александра Сергеевича менялось очень быстро. Только что он в панике готовился погибнуть под ливнем, а теперь уже весело болтал о чем угодно среди своих возлюбленных книг; пару недель назад на Кафедре анализа закрытых начал он щетинился как еж, прогоняя Кирилла прочь, не желая сказать ни слова, а теперь радушно угощал его чаем, совал под нос блестящие пряники и вообще был удивительно ласков. (Понятно, что обстоятельства изменились, а все же дело не только в обстоятельствах. Как будто не хватало Броткину человеческого общения, разговора, беседы, и периодически такая нехватка проявляла себя, переворачивала вверх дном всю позицию.) И среди этого чаепития, и этой беседы, и этих книг, в летних сумерках на окраине города Кириллу вдруг стало так уютно, что уже ничего не хотелось: ни сплетен, ни слухов. Ни новостей.
Ни научных дискуссий.
Но у Броткина, кажется, были иные планы.
– Вы знаете про шахматы-960, – сказал он вдруг утвердительно.
– Что?! – Кирилл чуть не выронил пряник.
– Что я играю в шахматы-960.
– Д-да…
Кирилл почувствовал, как краснеет.
– А вы знаете – почему? – продолжал наседать Александр Сергеевич.
– Н-нет…
– Та-та-та, сколько раз я это слышал, – Броткин выглядел довольным. – Никто не знает! Но все осуждают! Все считают, что дело в человеке, что зашли какие-то шарики за ролики, открутились в голове винтики, поехала тихонечко крыша, или там детские травмы виноваты, или злоупотребление в юности психоактивными веществами, вот и становится якобы гражданин дураком, и не лечится, а вместо этого шахматные фигурки расставляет на досочке в произвольном порядке, ищет в партнеры таких же извращенцев. Так, да?
– Нет, наверное… Не знаю.
– Но проблема-то, Кирилл, не внутри человека, а снаружи!
– Как это – снаружи?
Броткин сделался очень серьезен:
– Послушайте меня, Кирилл. Послушайте, что я вам расскажу. Больше вам никто этого не расскажет. Бедный Роберт Фишер озвучил идею шахмат-960 в чрезвычайно неподходящий момент. Известно, что в 1972 году он стал одиннадцатым чемпионом мира, сенсационно прервав гегемонию советских гроссмейстеров, нанеся поражение Борису Спасскому (+ 7–3 = 11), однако уже в 1975-м был лишен титула, так как отказался защищать его в матче с Анатолием Карповым и вообще прекратил играть. Казалось бы, история закончена, но неожиданно, спустя двадцать (!) лет, уже в середине девяностых годов, Фишеру захотелось опять вернуться за доску. Его понимание позиции и умение считать варианты наверняка оставались выдающимися, и он, скорее всего, смог бы составить конкуренцию лидерам той поры – Каспарову и Карпову, Камскому и Гельфанду, Ананду и Адамсу – если бы не шахматная теория, ушедшая за это время далеко вперед. И потому предложенные Фишером в 1996 году шахматы-960 были восприняты как наивный трюк: мол, старик понимает, что ему не наверстать отставание в дебютах, для того и сочинил новую версию шахмат, практически исключающую дебютную подготовку (кто же запомнит все возможные начала игры из 960 различных стартовых позиций?!). Таково общепринятое толкование, но мне известно, что на самом деле все совсем по-другому. Идея Фишера куда глубже, цель куда благороднее. О, этот американский гений, этот пасаденский отшельник, этот еретик и извращенец знал, что над шахматами нависла страшная угроза! Скажите мне, Кирилл, вы когда-нибудь слышали о так называемой «ничейной смерти» шахмат?
– Слышал; но это же какая-то антинаучная легенда времен Капабланки?
– Ну, собственно, само понятие «ничейной смерти» ввел Эмануил Ласкер, это его термин: «Шахматам уже недолго хранить свои тайны. Приближается роковой час этой старинной игры. В современном ее виде эта игра, скорее всего, погибнет от ничейной смерти». Идея Ласкера в том, что, чем глубже мы погружаемся в изучение шахмат, тем меньше совершаем ошибок, и ничейные исходы становятся все более вероятными. Об этом же говорил и доктор Тарраш: «При правильной игре с обеих сторон ничья неизбежна». Но вы правы, чаще всего легенда ассоциируется с именем Капабланки. В период своего акме, с 1916 по 1924 год, Капабланка потерпел всего одно (!) поражение – и всерьез стал думать, что при желании сможет свести вничью любую партию. Ему казалось, что с ростом мастерства игроков, с развитием шахматного анализа («Теперь все знают лучшие дебютные ходы Ферзевого гамбита или Испанской партии и чувствуют себя в них как дома») из игры уйдет неожиданность, уйдут дерзкие атаки и яркие комбинации; победы (и, соответственно, поражения) станут невозможными, только ничьи, ничьи, ничьи.