Чернее черного - Иван Александрович Белов
Толпа разочарованно загудела.
– Перед казнью преступнице будет предоставлено последнее слово, – провозгласил чиновник. – С покаянием, отречением от сатанинской веры и заблуждений своих!
Серафима подняла глаза. Веревка туго притягивала тело к столбу, но она не чуяла боли, столько она испила ее за недели бесконечных допросов, судебных заседаний, выслушиваний свидетельских показаний и встреч с теми, кого она любила и кто предал ее. «Дети Адама» перестали существовать, последние крупные отряды были рассеяны и разбиты. Восстание утонуло в крови. Но она пыталась, она мечтала, она хотела хоть что-нибудь изменить. И пусть не получилось, но лучше уж так, чем медленно гнить. Толпа бушевала и выла, тысячи ненавидящих глаз были устремлены на нее. Серафима набрала воздуха и заговорила четко и ясно. В последний раз.
– Мне жаль. Жаль, что не смогла довести до конца свое дело, чтобы стереть гнусные ухмылки с ваших напыщенных рож! Я отрекаюсь! Слышите? Отрекаюсь! От всех вместе и от каждого из вас! От трусливых и никчемных тварей, что судили меня! От вашей церкви и от вашего Бога. Отрекаюсь от всего, что вам дорого, ибо все это поганая ложь, которой вы пичкаете друг друга и купаетесь в ней! Я, Крестьянская царица, плюю вам в лицо! Оставайтесь бессловесной скотиной, и пусть хозяева дерут с вас три шкуры и пируют на ваших костях! Вы это заслужили!
Она поперхнулась, когда подскочивший помощник палача саданул ей в лицо кулаком. Второй дернул ее за плечи, рубаха треснула и упала, открыв грудь и живот, сплошь покрытые чуть заживленными ранами и следами ожогов. На Серафиме не было живого места, и один только Господь и заплечных дел мастера знали, через какие муки пришлось ей пройти. Пытки ломают самых сильных и гордых, сломали они и ее. Но лишь для того, чтобы она смогла прокричать с эшафота простые и страшные, пророческие слова.
– Будьте вы прокляты! – давясь кровью, крикнула она. – За все, что вы сделали и сделаете! За моего мужа, за моих невинных детей! Проклинаю! Мы вернемся!
Ее ударили еще раз, еще и еще, превращая лицо в кровавое месиво. С хрустом сломались ребра, стало нечем дышать. Серафима рвалась и выла, как обезумевший демон, пока на шею не накинули удавку, а в разбитый рот не сунули кляп. Солнце сияло ярко, и небо было безоблачным. Примчавшийся от помоста с канцлером посыльный что-то передал судейскому секретарю, и тот закричал палачу:
– Велено поджигать, никакой милости! Поджигай!
Палач засуетился, зацокал кресалом, и сноп искр упал на ленту из бересты. Вспыхнувший огонек несмело защелкал лучиной и принялся стремительно вырастать, жадно облизывая сухие дрова. Толпа замерла.
Серафима не боялась, все внутри умерло, прогнило, рассыпалось в прах. После потери детей и нечеловеческих мучений в тюремных застенках костер казался избавлением от всего. От боли, от гложущей совести и от себя. Она выбрала свой путь и прошла его до конца. Солнечный зайчик вдруг упал на лицо, ослепил на мгновение, она зажмурилась и невольно проследила за золотистым лучом. И замерла. Среди толпы стоял человек, закутанный в черное. Глубоко натянутый капюшон мешал рассмотреть лицо, но она знала, кто он. Чувствовала. Она знала. На руках человек держал белокурого мальчонку, а рядом с ним стояли второй мальчик – постарше и девочка-подросток. Господи, Господи… Девочка что-то закричала, и человек мягко привлек ее к себе. Пламя загудело и взвилось, кожа на ногах обуглилась, завиток дыма выел глаза, Серафима закашлялась, а когда вновь смогла видеть, черный человек и дети затерялись, пропали в бурлящей толпе. И тогда Серафима засмеялась. Она умирала счастливой, напевая колыбельную, спетую тысячи раз. Потом говорили, будто на костре в нее вселился сам Сатана. Это было не так. Среди палящего пламени и черного дыма, среди жаждущей крови толпы в Серафиму вселился Бог, от которого она отреклась…
Пламень ярый
За то в один день придут на нее казни, смерть и плач, и голод, и будет сожжена огнем, потому что силен Господь Бог, судящий ее.
Апокалипсис 18:8.
Могилы мне нет и спасения нет, кожа, кости да злость. Богу не нужен, а рогатому уже нечем меня искушать. Выброшен, стерт из памяти, забвеньем укрыт. В утробе каменной исподволь брежу, сплю без сна, тьме слова заветные лью. В бреду смеюсь, во снах плачу, а в словах тех ядом обман. Праведник или мерзавец, а может, шут в колпаке, все личины по мерке, каждая маска плоть.
Пролог
По ночному небу медленно ползли белесые, подсвеченные мертвым светом луны облака, утекая куда-то в жуткую бездну, полную непроглядной черни, волчьего воя и мерцающих звезд. Огромные ели тонули в кромешном мраке и тянули колючие лапы, чуть клоня острые вершины на холодном ветру. Человек в темной одежде до пят стоял на опушке, боясь сделать шаг и пересечь границу сонного леса. Чаща напоминала замершего хищного зверя: двинешься – и зверь покажет клыки. Человек глубоко вздохнул, по привычке поднял руку, чтобы перекреститься, но вовремя спохватился. На темное дело с крестом не идут, все одно Господь не простит. Сюда, на край проклятого леса, человека привела безмерная гордость. Неукротимая жажда быть лучше других. И когда нашептали худое, он согласился. Иного пути не нашел.
Лес принял его в объятия мягкой бархатной темноты. Человек дважды заранее разведывал путь и теперь знал, где начинается и куда ведет заросшая ландышем и черникой тропа. Под ногами похрустывали упавшие ветки, пахло весенней сыростью, присыпанными землею сморчками и горелой травой. С каждым шагом лес оживал, в чаще шелестело и хлюпало, откуда-то издали донесся душераздирающий крик. То ли ночная птица вопила, то ли похуже какая-то тварь. Во мраке прыгали и плясали бледные огоньки.
Человек заторопился и едва не упал, из леса тут же донесся ехидный смешок.
– Чур меня, чур! – Человеком начала овладевать безумная паника: всюду мерещились тощие тени, мерзкие хари и широко распахнутые голодные рты. Спокойно, спокойно, возьми себя в руки. Потеряешь голову и пропал. Больше всего он страшился сбиться с тропы и заплутать в чаще на поживу тем, кто таился в гнилой темноте.
Лес вдруг отступил, и человек вывалился на край огромной поляны. Посередине, затмевая кроной черные небеса, высился огромный раскидистый дуб. Древний, внушающий