Чернее черного - Иван Александрович Белов
Было еще не поздно уйти. Или поздно? Ведь сказано в Святом писании: «Мысли о грехе суть сами грех». Задумал он страшное богомерзкое, теша себя пустой надеждой, будто опосля сумеет смертный грех искупить. Человек вытащил нож и полоснул по ладони, онемевшую руку пронзила резкая боль. Кровь из сжатого кулака полилась на морщинистую кору тысячелетнего дуба, черной лужицей скапливаясь у входа в нору. Человек быстро, сбивчиво зашептал слова, за которые мог взойти на костер:
– Стану не благословясь, пойду не перекрестясь, возьму ключи черные, отопру ворота заговоренные. Сила нечистая, катись по полю чистому, разносись твой вой по белому свету, созови бесов и полубесов, старым ведьмам киевским весточки шли. Кто тебе не поклонится, утопи в слезах и крови. Встань, пробудись, воле моей подчинись.
Обрушилась вязкая жуткая тишина, и в этой тишине человек услышал, как под дубом царапается и пощелкивает, из дыры в разгоряченное лицо дохнуло смрадным теплом. Там, среди корней и вечного мрака, просыпалось нечто страшное, прятавшееся от солнечного света не одну сотню лет.
– Держись на моей привязи, чтоб я был цел-невредим по пути и дороге, во дому и лесу, во земле и воде. Мой заговор долог, слова мои крепки. Кто из моря всю воду повыпьет, кто траву всю на поле повыщипет, и тому мой заговор не превозмочь. Встань, пробудись, воле моей подчинись.
Из норы донесся ворчливый жаждущий стон. Человек попятился и побежал, не помня себя, напрямик через взволнованно шепчущий лес, еще не понимая, насколько ужасную ошибку он совершил. И проклятие отныне шло следом за ним.
I
Июнь лета Рождества Христова 1676-го выдался поганым даже по меркам повидавших всякое дерьмо стариков. После необычайно жаркой весны разом похолодало и на две недели зарядили мерзкие затяжные дожди, превратившие поля и дороги в жидкую хлябь. В Ладоге размыло кладбище и сбросило в реку гробы, раскидав бренные останки по берегам. Людишки послабже видели в том дурной знак, а кто посмелей – бродили средь костей, разыскивая родных. Посевы гибли на корню, предвещая грядущий неурожай, по селам и весям ползли слухи о голоде хлеще, чем в 1598-м, когда новгородские губернии вымерли на добрую треть. Пора было начинать сенокос, но тучные луга стали болотами, Волхов раздулся и вышел из берегов, подтопив столицу и превратив улицы в каналы и грязные рвы. Торговля остановилась, крестьяне сидели по избам, даже шустрая по теплу нечисть притихла, забившись в черные норы, о чем Бучила нисколечко не жалел, проводя время в раздумьях о тщетности бытия и наблюдениях за отвесно падающим дождем. По уму надо было пойти отчерпать воду, залившую нижние ярусы, но ведь за ту работу не заплатит никто, а уставать как собака да мокнуть и возякаться в грязи забесплатно Рух отродясь не привык. Нет, ну надо было, конечно, собраться, но тут навалились совсем другие дела…
С темного ночного неба нудил противный дождишко, и Рух повыше натянул ворот толстого кожаного плаща. Хороший плащик, кожа мягкая, нежная, словно бархат, изнутри шерстью подбит: ни вода, ни ветер его не берут. В такую дрянную погодку самое то. И красивый опять же: в поясе узок, к низу широк, хошь на коне скачи, хошь задницу проветривай, ежели припечет. Дело немножечко портили серебряные застежки, но срезать этакую красоту было жаль, и пришлось обзаводиться перчатками. За обновку Рух недорого дал: два раза в башку приблудному мертвяку. И правильно, неча шляться и подвывать возле ворот. Пришлось немного отстирать от крови и гнилого мясца, но чай свое – не чужое, управился.
Рух стоял возле крыльца избы отца Ионы и хмуро глядел на закрытую дверь. Вот сука, в гости позвал, а ни ковра, ни грудастой молодки с хлебом-солью не обеспечил. Впору обидеться и уйти, но тогда зря, что ли, ноги топтал? Смирять надо гордыню, смирять: гордыня – великий грех, а этих грехов и так как блох на помойном коте. Одну выщелкал – три родились. Замкнутый круг, ети его мать.
Бучила тяжко вздохнул и вежливо постучал ногой в поповскую дверь. Внутри брякнуло, послышались тихие шаги, дверь открылась, и в пролившейся дорожке желтого света замаячило тощее лицо Ионы.
– Здорово, ваша святость, – поприветствовал Рух.
– Скажешь тоже, – поморщился Иона, освобождая проход. – Прошу входить.
– Ты чего такой обходительный? – насторожился Бучила.
– Ну это, – смешался Иона, – такого, как ты, приглашать надо в дом, иначе не сможешь войти.
– Господи, – закатил глаза Рух, – вот вроде взрослый мужик, грамоту разумеешь, книжки умненькие читал, может, даже бабу голую видел, а такую херню несешь, не приведи белый свет. Запомни: меня приглашать не надо, я сам весь красивый из себя прихожу.
Бучила вступил в дом, обставленный просто и без изысков: в углу печь, у окна лавки и стол, чуть дальше – заправленная цветастым одеялом кровать. Все чисто, опрятно, полы намыты, на окнах ажурные занавесочки, обувка аккуратно составлена. Чувствовалась женская заботливая рука. Знамо чья – Лукерья после тех знаменитых событий отгоревала по дитю и согласилась пойти за Иону.[4] Рух выбор одобрил: Иона мужичонка хлипкий, но ласковый – все лучше, чем одиночками мыкаться. Да и в попадьях ходить – это тебе не землицу горбом подымать, хлебная должность.
За столом нахохлился широкий в плечах бородатый мужик. Горящая свеча бросала отблески на битое оспой круглое лицо с мясистым носом и густыми нависающими бровями. Близко поставленные глаза внимательно смотрели на Руха.
– Супруга к соседке в гости ушла, – словно извинился Иона. – Ты присаживайся. Знакомьтесь, это Заступа наш, а это отец Никанор.
– Не до хера попов на меня одного? – Бучила уселся на лавку и представился: – Бучила я, Рух, грешник отъявленный и озорник.
– Никанор, – прогудел низким грудным басом священник. – Настоятель храма села Долматово.
– Ага, наше вам, – кивнул Бучила. – Ну и в чем, друг ситный Иона, блядский подвох?
– Нету подвоха. – Иона присел.
– Ни в жисть не поверю, вываливай давай, зачем звал.
– Отцу Никанору помощь нужна, – признался Иона.
– А я тут при чем? Отец Никанор должен меня святой водой изгонять, а не помощи спрашивать. Так ведь заведено?
– Так, да не так, – спокойно возразил Никанор. – Я тебе, Заступа, историю расскажу, ты послушай, а там