Московское золото и нежная попа комсомолки. Часть Четвертая (СИ) - Хренов Алексей
Один трассер пронёсся в метре от правого крыла, другой — едва не развалил кабину пилота пополам. Кто стрелял — франкисты или республиканцы — Лёха не понимал, да и не имело это уже никакого значения. С земли по нему лупили все — пассажирский «Энвой» в небе выглядел как мишень на полигоне.
Лёха выдал бешеную серию противозенитных манёвров. Уйдя с линии огня и немного отдышавшись, он сориентировался и взял курс в сторону республиканского аэродрома.
Лайнер прошёл внаглую прямо над Сантандером, на бреющем, едва не цепляя винтами крыши домов. Промчался над портом, рыбацкими баркасами, портовыми кранами, перескочил линию складов — и, наконец, Лёха увидел полоску аэродрома Ла Альберисия.
В конце августа выгоревшее на ярком солнце поле было с проплешинами, кое-где ещё зелёным, но в основном истоптанным колёсами самолётов. Несколько бортов стояли, прикрытые маскировочными сетками недалеко от здания командного пункта.
Лёха сделал круг над аэродромом, сжав всё тело и особенно половины филейной части, ожидая, что сейчас, прямо по его курсу, вспухнут дымные шапки выстрелов или трассер врежется в кабину. Но, на удивление, обошлось.
Лёха посадил машину чуть грубовато. «Членовозочка» подпрыгнула, зависла на секунду в воздухе и затем снова мягко коснулась земли, начав катиться по не очень ровному полю, гася скорость. Не выключая двигателей, Лёха аккуратно развернулся к зданию командного пункта.
Толпа встречающих около здания шевельнулась, кто-то замахал руками, показывая, куда поставить самолёт.
Лёха, не снижая оборотов, медленно подрулил прямо к ним, тормознул в двух десятках метров, сбросил газ и заглушил двигатели. Пропеллеры, прокрутившись еще несколько оборотов, остановились, словно облегчённо вздохнули.
Он открыл люк и выбрался наружу. И тут на него навалились свои, советские лётчики.
— Хренов! Лёша! — заорал идущий первым товарищ.
Тут уже обнял его и попытался поцеловать с такой искренней радостью, что на мгновение показалось, что это кино. Надо признать, что Лёха так и не смог понять, привычку местного населения лезть целоваться по поводу и без. И как то это не воспринималось… с неправильным уклоном, скажем, как в будущем.
— Вот где дорогой Леонид Ильич нахватался дурных манер, — успел подумать Лёха, ловко уклоняясь от этой «гомосятины».
— Иван⁈ — Лёха удивленно уставился на пытающегося его обнять товарища в лётном комбинезоне.
Да, это был Иван Евсеев — тот самый, которого он буквально пару, или точнее почти три, месяца назад назад снимал с развесистого дуба после неудачной атаки его «Шторьха».
Увидев, что Лёха тоже его узнал, Иван снова радостно полез целоваться. Наш засланец из будущего, будучи подготовленным, снова ловко избежал лобзания в десны и стал просто жать руки окружившему его народу.
Улыбки расцвели на обветренных лицах ожидающих людей. Толпа засмеялась. Но смеялись как-то устало. Улыбки были настоящие, но глаза — тревожные.
— Что тут у вас творится? — спросил Лёха, отрываясь от ладоней и рукопожатий.
25 августа 1937 года. Аэродром Ламиако, районе Лейоа недалеко от Бильбао.
Итальянский пилот по имени Бонифаций Пастафабрицио был алкоголиком, бабником, заядлым картёжником, хамом, жмотом, а в особо плохие дни — ещё и поэтом. Это был именно тот тип, которого вы не стали бы звать на семейный ужин, не дали бы в долг, не доверили бы перевести старушку через дорогу — и уж точно не ожидали бы увидеть в кабине боевого самолёта. Однако судьба, как всегда, полна сюрпризов и не устаёт подкладывать людям сомнительные подарки.
Совратив в один прекрасный вечер дочь одного очень уважаемого человека из Болоньи, к огромному своему сожалению, Бонифаций прямо на следующий день повстречался с её многочисленными родственниками. Разговор был недолгий, но исключительно насыщенный. В кульминационный момент обсуждения, когда речь зашла о дате свадьбы, Бонифаций опрометчиво предложил потенциальному тестю:
— Baciami il culo. — Поцелуй меня в задницу.
Слабо воспитанный дядя девушки, зато с кулаком размером с шлем мотоциклиста, не поняв тонкой игры слов поэтической души Бонифация, засветил ему точно в репу. Да так, что он слетел с копыт, обзавёлся шикарным бланшем на левую половину лица, а один из его зубов отправился искать свободу в придорожной пыли.
Всё бы ничего, но у пилота и до этого был характер не геройский, а теперь и вовсе Бонифаций уверился — пора валить!
На следующий же день, приложив к лицу холодную бутылку с остатками граппы, он нацарапал рапорт командиру с просьбой отправить его добровольцем в Испанию. И немедленно — «на славу Италии и против большевиков, si prega urgentemente». Так он оказался в составе Aviazione Legionaria, на только что захваченном аэродроме Ламиако — или, как он сам это произносил с ленивой небрежностью, «Ля-Мяка».
Базу он воспринял как нечто между дачей и ссылкой. Местные бараки были, конечно, обшарпанные, еда однообразная, но зато рядом был океан, иногда удавалось достать мадеру, а в городе полно интересных девушек, которых не сопровождали разгневанные родственники. Единственное, что его угнетало, — отсутствие любимых спагетти.
Каждое утро Бонифаций, подтянув свои мятые штаны и зализав волосы назад, с серьёзным, даже трагическим лицом забирался в кабину своего Fiat CR.32. Первые месяцы его машина была настоящим королём неба: лёгкий, манёвренный, зубастый, с парой пулемётов «Breda-SAFAT», словно сделанный по образу и подобию самого Пастафабрицио. Он чувствовал себя всемогущим героем. И даже записал на свой счёт пару сбитых Ньюпоров.
Но война — штука злая, особенно когда в небе появились новые русские машины. Они приходили толпой, как угрюмые привидения, не пугались, не играли, а просто били точно и злобно. Один раз Пастафабрицио привёл обратно свой «Фиат» аж с тридцатью двумя дырками в крыльях и одной — в штанах. После этого он уже не пел по утрам и не рисовал на борту голых девушек. Он пил молча, играл в карты осторожнее, а главное — старался не ввязываться в «собачьи свалки» с русскими.
Хорошо, что самолётов в эскадрилье было с избытком. Обычно они вылетали гуртом: десять, пятнадцать, иногда и больше, шли плотным строем на прикрытие фронта или в облаву на бомбардировщики. Правда, догнать этих русских бомбардировщиков им почти никогда не удавалось — те держались на высоте и шли с большей, чем его «Фиат», скоростью, не сбиваясь с маршрута.
25 августа 1937 года. Аэродром Ла Альберисия, западнее Сантандера.
Иван скривился, как будто хлебнул уксуса вместо рюмки огненной воды.
— Бардак полнейший, вот что. Франко заслал агитаторов, льют в уши, что они за порядок воюют — переходите к нам, и лучше вместе с техникой. Воевать из местных никто не хочет. Испанцы из нашей эскадрильи шарахаются от боевых, как чёрт от ладана. Не идут на полёты: на взлёт выруливают — и, глядишь, обратно катят. То неисправность придумают, то болеют. А за глаза говорят, что смысла воевать нет. Слухи ходят, что Сантандер передадут итальянцам в обмен на обещание эвакуации всех желающих в случае капитуляции.
— Пиз***т, как Троцкий, — выдохнул Лёха. — Итальяшки передадут город Франко — и всё, с нас взятки гладки. А те сначала пообещают всех отпустить, потом организуют трибунал и повеселятся. Всё как всегда. А самолёты наши где?
— Позавчера «астурианосы» из Хихона были, передали им все живые борта. Эти упрямые, будут до последнего сражаться! — гордо ответил Евсеев.
Лёха оглядел собравшихся.
— Ну что, товарищи советские лётчики! Полетели? Пока нас, как подарки в красивой обёртке, Франко не сдали.
И тут выяснилось…
Иван усмехнулся, но в этой усмешке не было ни радости, ни облегчения. Горечь сквозила в напряжённых складках лица, в тяжёлом вздохе, сорвавшемся с губ.
— Нас тут… — начал он медленно, будто каждый слог давался ему с усилием, — одиннадцать человек осталось.
Он перевёл взгляд в сторону, словно пересчитывая в уме всех по головам.