Темный путь. Том второй - Николай Петрович Вагнер
Целое облако пыли внесли импровизированные богомольцы. Перед бастионной иконой поставили маленький стол, на него серебряную миску со святой водой. Все торжественно суетились, и Простоквасов принимал уже деятельное участие в этой суете.
Я смотрел на лица наших солдатиков. Они все точно преобразились. Каждый как будто ушел куда-то внутрь и смотрел так серьезно, такими глубокими блестящими глазами. Каждый молился с таким восторженным увлечением. Многие стояли на коленях и шептали вслух молитвы. У многих слезы текли из глаз.
Я оглянулся назад, на угол, в котором осталась наша компания. Там в тени стояла княжна впереди всей группы. Мне казалось, что на ее лице был какой-то вопрос, какое-то недоумение. Оно было сосредоточенно и грустно-задумчиво.
Когда начали прикладываться к кресту и в толпе опять началась суетня, то я снова оглянулся в дальний угол. Но княжны и компании там уже не было.
Я бросился к выходу из бастиона. Я думал их встретить где-нибудь на скате кургана, но их нигде не было.
Я взбежал на угловую башню и взглянул на поле. Везде еще продолжалась уборка тел, везде сновали группы солдат, возились, копошились, везде несли носилки с ранеными и убитыми. Точно муравьи, вытягивались в длинные цепочки и пропадали в неприятельских траншеях. Кое-где сновали фуры с красными крестами или платформы, на которые правильными рядами укладывали убитых.
Я взглянул налево. Там, вдали было облачко пыли, скакала кавалькада, и впереди всех чернела женская фигурка в шляпе-берсальерке.
LVII
В эту ночь — чуть ли не единственную ночь под Севастополем — батареи и траншеи молчали. И как-то странна, непривычна была тишина после несмолкаемого грома и штурма.
Я почти всю ночь бродил по полям и долам. Это тоже была привилегия этой ночи. Облака неслись друг за другом, легкие зеленовато-серебристые, облитые лунным светом. Порой они раскрывали яркий, почти полный месяц. Он серебрил всю даль и поле, на котором чернели лужи свежей, невысохшей крови.
Но все ужасы битвы как-то стушевались, отодвинулись, ушли куда-то вдаль, а на сердце было легко, как в теплый праздничный, весенний день.
Помню, я пристально посмотрел на месяц и вдруг вспомнил о ней.
Мила, величава, как месяц полночный,
Царица мечтаний и песен, и снов.
Как он, недоступна, в красе непорочной,
Оковы дарит, но не носит оков…
Разбейся же, сердце! С высокой лазури,
С лазури не сманишь на землю светил.
Да почему же «не сманишь», думал я и при этом припомнил отзыв Фарашникова.
— Она, сударь ты мой, девка самая противная. Дразнит тебя. Хвостом пред тобой виляет. А в руки не дается. Сущая гад!
И еще припомнил, как при этом Сафонский торжественно продекламировал:
Не то гадь сущая,
Что деньги берущая
И тебя сосущая…
Я помню, при этом плюнул и пошел вон.
Я понимаю, что если бы она не была так хороша собой, то их ожесточение против нее не было бы так полно и радикально. Они не могут понять ни ее оригинальничанья, ни ее своеобразного взгляда на вещи. Они ненавидят, потому что много, бессознательно любят. Я несколько раз замечал, как взгляды всех, решительно всех, были прикованы к ней. Они ненавидели и в то же время невольно любовались ею.
Говорят, что бабка ее была черкешенка или грузинка, но все равно; она сама — лучший тип женщины нашего кавказского племени… И в особенности эти мучительно жгучие, большие черные глаза!.. Сколько в них силы!!
Они часто являлись мне во сне, но это уже не был тот кошмар, который так болезненно преследовал меня после того вечера, как я увидал ее в первый раз.
LVIII
После бури наступило затишье: после штурма Севастополь отдыхал. Неприятель не тревожил его почти до конца июня. Мы же до того свыклись с обыкновенной бомбардировкой, что она для нас являлась чем-то вроде уличного шума от колес и всякой возни. И среди этой условной тишины везде на всех бастионах царила убийственная скука…
Взойдет летний, жаркий, скучный день и тянется, как медленная пытка, вплоть до душного вечера. Товарищи дуются в карты под защитой какого-нибудь блиндажика; а я брожу, как тень тоскующая, и жажду хоть капли чего-нибудь, чтобы занять мою ноющую душу.
По временам, вечерами, мы собирались на шестой бастион. Там был разбитый рояль. Сюда приходили любители с скрипкой, флейтой, кларнетом и устраивали нечто вроде музыкального вечера, с аккомпанементом вражьих выстрелов. Лейтенант Тульчиков, брюнет, красавец, с прекрасными тенором, угощал ариями и романсами. В особенности один романс тогда врезался в моей памяти и раздавался в ушах днем и ночью. И до сих пор, как только я услышу этот романс, то тотчас же все севастопольское время воскресает в памяти с поразительною ясностью, со всеми его перипетиями и «мучительными днями». Вот и теперь я как будто слышу, как он начинает глухо, morendo:
Вглядись в пронзительные очи:
Не небом светятся они,
В них есть неправедные ночи,
В них есть мучительные дни.
Пред троном красоты телесной
Святых молитв не зажигай,
Не называй ее небесной
И у земли не отнимай!..
И потом этот чудный переход:
Она не ангел-небожитель,
Но о любви ее моля,
Как помнить горнюю обитель,
Как знать, что небо, что земля!
С ней мир иной, но мир прелестный,
С ней гаснет вера в лучший край,
Не называй ее небесной
И у земли не отнимай!..
И сколько раз в течение севастопольской муки, сколько раз среди бессонных, душных ночей я повторял слова этого романса.
Я и люблю, и ненавижу,
И в ней все счастие мое
И все несчастье также вижу…
О! Не кляните вы ее.
Мне это будет горько,