Стивен Эриксон - Дань псам
— Крокус, так назвала его Ирильта, — добавил кто-то сзади. — Сделал что-то в ночь спуска Луны, как помнится. Повалил колонну или что? Скорч, ты — то помнишь?
— Я взял за правило помнить только самое нужное, Лефф. Хотя иногда и ненужное липнет. По любому, он был карманником, одним из пареньков Крюппа.
— Ну, он уже не тот, — почти прорычал Скорч. — Он теперь ассасин Гильдии!
— Нет, неправда! — крикнул Резак и вдруг ощутил, будто годы скатились с него.
Рассерженный на себя, он с горящим лицом обратился к Мизе: — А где все остальные? То есть я…
Миза подняла руку — на которой виднелись следы крови Раллика — и ответила: — Он ждет, Крокус. За привычным столом — иди же! Эй, — крикнула она толпе, — дайте ему путь! Идите обратно за столы!
Вот так, подумалось Резаку, он всё испортил. Свое Великое Возвращение. Всё вообще… Он подобрал по пути нож, стараясь не встречаться глазами с Мизой. Сейчас, когда люди расступились, он смог увидеть…
Там, за привычным столиком, круглый коротышка с грязными волосами и сияющей улыбкой херувима. Сальные, обтрепанные манжеты, пятнистый и выцветший алый жилет. На столе меж двух кружек поблескивает влажный кувшин…
— О-го-го, знакомый вор. Карманник. Налетчик на девичьи спальни. «Не я ли в тайный будуар…» Дурачок лупоглазый. О, Крюпп видит тебя. Если кто не сумел измениться, так это ты.
Резак сам не заметил, как оказался у столика, шлепнулся на стул и протянул руку за кружкой. — Я отказался от старого имени, Крюпп. Теперь я Резак. Лучше мне подходит, как по-твоему? «Тогда почему мне хочется плакать?» Особенно после того, что я сейчас сделал с Ралликом.
Брови Крюппа взлетели: — Крюпп сочувствует, и ох как сильно. Жизнь хромает, спотыкаясь — хотя в исключения внесен никто иной как сам Крюпп, ради которого жизнь танцует. Необычайное дело, как эта истина раздражает столь сильно столь многих; неужели самого существования человека достаточно для рождения враждебной злости? Кажется, достаточно, о да, вполне очевидно. Дорогой друг, всегда находится некто, для коего твое моргание становится оскорблением, а улыбка вызовом. Для коего шутка — повод для подозрений, а смех смахивает на завуалированную насмешку. Резак, ты веришь, что мы во всем подобны?
— Подобны? Во всем?
— Смехотворное утверждение, мы ведь оба согласны? И все же… — он поднял не вполне чистый палец, — разве не верно, что от года к году мы способны изменяться так сильно, что наши насущные «я» несравнимы с «я» прошлыми. Если закон подобия не правит даже нашими личными жизнями, как можно надеяться, что он будет править повсеместно?
— Крюпп, к чему все…
— Много лет назад, Резак, тогда именовавшийся Крокусом, мы не завели бы дискуссию, подобную вот этой. Да? Крюпп видит все, видит ясно. Он видит горе, но и мудрость. Боль и незакрытые раны. Некую долю отчаяния, все еще вращающуюся подобно монете — как же упадет она? Вопрос еще не решен, грядущее еще не определено. Итак, вернулся старый друг, давайте же выпьем, тем отдав грядущие мгновения дружелюбному молчанию. — Тут Крюпп схватил кружку и высоко поднял над головой.
Резак улыбнулся и сделал так же.
— Монета вращается!
Резак побелел. — Боги, Крюпп!
— Пей, друг! Пей до дна неведомого и неизмеримого грядущего!
Он так и сделал.
* * *Круг прекратил вращение, молочно-белая вода уже не лилась в канавки по сторонам. Яркие фонари погасли, погрузив помещение в полутьму, и она пошла в спальню, утирая руки полотенцем.
День, два — и она разожжет сушильную печь.
Было поздно, поэтому не хватало времени для обдумывания тяжелых, вязких мыслей, угрожавших подняться и овладеть усталым сознанием. Главный их привкус — прокисшее сожаление, и никакими порциями чая его не смыть.
Царапанье у дверей заставил ее повернуться. Похоже, какой-то пьяница ошибся домом. Она не была в настроении даже отвечать.
Тут кто-то застучал костяшками пальцев, отчаянно, но тихо.
Тизерра отшвырнула полотенце, бездумно потерла ноющие запястья; потом выбрала со стола для замешивания глины скалку потяжелее. — Чужой дом, — сказала она громко. — Проваливай!
Застучали кулаком.
Подняв скалку, Тизерра открыла задвижку, а потом и дверь.
Через порог с глупой ухмылкой переступил мужчина.
Она его знала, знала долгие годы, хотя уже давно не видела. Опустила скалку, вздохнула: — Торвальд Ном. Ты припозднился.
— Извини, любовь моя, — отвечал он. — Я отклонился от маршрута. Работорговцы. Океанские путешествия, Тоблакаи, дхенраби, пытки и распятия, тонущий корабль…
— Не знала, что сходить за хлебом бывает так опасно.
— Ну, — сказал он, — вся буча началась, когда я услышал о долгах. Я и не знал, что должен. Ублюдок Гареб подловил меня, сказал, я ему должен, хотя я не был должен, но я не смог доказать без адвоката — которого мы не могли себе позво…
— Я все знаю насчет Гареба, — прервала его Тизерра. — Его бандиты приходили ко мне довольно часто с той поры, как ты исчез. Да, мне нужен был адвокат, чтобы отвадить Гареба.
— Он угрожал тебе?
— Он заявлял, что твои долги — мои долги, любезный муженек. Понятное дело, чепуха. Даже когда я выиграла дело, он не отстал. Месяцами изводил. Подозревал, что ты прячешься неподалеку, что я понесу тебе еду и воду. Не могу и пересказать, как мне весело было. Почему не могу, Торвальд? Потому что не было. То есть весело. Совсем было невесело.
— Теперь я дома, — попытался улыбнуться Торвальд. — И богат. Никаких больше долгов — я все решил этим утром, все сразу решил. Больше не надо обжигать горшки при низкой температуре. Готовься пополнить запасы трав, настоек и прочего — кстати, поговорим о «прочем». Чисто для безопасности надо бы нам устроить парочку ритуалов…
— О, неужели? Ты что, снова воруешь? Нарвался на чары, что ли? Прихватил мешок монет, но так и светишься от магии?
— И еще камней и бриллиантов. Все было по справедливости, дорогая. Правда. Нечестный долг наткнулся на нечестность, они очень удачно уничтожили друг друга, и все стало честно!
Женщина фыркнула, но отступила от двери, позволив ему войти. — Сама не верю, что снова купилась.
— Ты же знаешь, Тиза, я тебе не вру. Никогда не врал.
— И кого ты ограбил ночью?
— Гареба, разумеется. Догола обчистил.
Тизерра вытаращилась. — Ох, муженек…
— Знаю, знаю. Я гений. А теперь насчет чар — он как можно быстрее призовет магов, чтобы вынюхать, где оказалось награбленное.
— Да, Торвальд, я сама просекла. Ты знаешь, где тайная яма. Кидай мешок туда, если не против, а я займусь подготовкой.
Но Торвальд не сдвинулся с места. — Все еще любишь? — спросил он.
Тизерра повернулась и взглянула ему в глаза: — Всегда, дурачок. Давай шевелись.
* * *Сия ночь Даруджистана — слава непреходящая! Но уже шевелится заря, и свет разметывает синие огни бессонного города. Видите, как гуляки бредут в свои кровати или в кровати новонайденных подруг, а может, в чужие кровати — что нам до происхождения любви? Что означают эти нити дружбы, столь длинные и запутанные?
Что нам до тягот жизни, когда солнце сияет в небе и чайки взлетают над гаванью, когда крабы спешат нырнуть в глубокие, темные воды? Не каждая тропа истоптана, дражайшие друзья, не каждая дорожка вымощена камнями или размечена путевыми знаками. Опустите глаза на манер вора, который больше не вор — он с глубочайшим сочувствием смотрит вниз, на лицо старого друга, спящего в маленьком номере верхнего этажа «Гостиницы Феникса», поглядывая также на достойного Советника, храпящего на вон том кресле. В соседней комнатенке сидит ассасин, который, возможно, уже не ассасин, глаза его затуманены болью, а разум обдумывает множество вещей, и ход его мыслей — для кого-то, сумевшего проникнуть в темноту ума — покажется загадочным и неожиданным.
А где-то в другом месте брошенный матерью ребенок дергается, преследуемый во сне мерзкой харей, к которой прилепилось нелепое имечко Цап.
Вот двое стражей бегут — сердца колотятся в груди — от ворот особняка, и надрывно бренчит колокол, ибо злодей лишился злодейски скопленного состояния. Сей факт впился в него наподобие зубастых щипцов палача, ведь злодеи процветают, лишь погрузившись в источник силы, а когда кровавые деньги пропали, пропадает и сила.
Человек без пальцев идет домой, получив божье благословение, и кровь уже запеклась на костяшках; а жена его спит без сновидений с лицом столь добрым, что самый несентиментальный скульптор зарыдал бы от зависти.
На улочке, не достойной иного упоминания, стоит вол и думает, чего бы пожевать. Что же, в конце концов, остается, если любовь и дружество и сила, сожаление и потеря и воссоединение распалились сверх меры, сумев похитить все, что могло бы приносить горькую радость, если всё — всё! — пропало и продано? Что же остается, кроме нужд желудка?