Пустая - Яна Летт
– У меня есть деньги.
– …то уж предоставь думать, как действовать, мне! – Он меня почти не слушал, но я сделала еще одну попытку.
– Деньги…
– Оставь свои деньги при себе, девица в беде. – Сорока царственно махнул рукой. – Кто знает, когда пригодятся. Сегодня я угощаю – но ты пойдешь со мной и потерпишь гостеприимство Минты. По рукам?
– Ладно, – пробурчала я. – По рукам.
– Вот и отлично! Тогда пока надень капюшон. Чтобы произвести эффект, нужно хорошо выбрать время.
Я ожидала, что у городских ворот мы затеряемся в толпе, но желающих попасть в Минту было не много – да и вообще это оказался далеко не такой большой и оживленный город, каким я успела представить его по размерам на карте. Узкие каменистые улочки, храм с огромными круглыми часами, расписанными звездами и лунами. По одной из улиц, тесня нас к облупленной стене дома, прошла, меланхолично пережевывая жвачку, рыже-белая корова в ошейнике из бубенцов.
Хорошо, что Сорока был в Минте не в первый раз, – сама я ни за что не догадалась бы, какая именно из кривых улочек ведет в сторону местной торговой площади.
Чем ближе к ней мы подходили, тем больше становилось людей – женщин с корзинами в цветастых длинных юбках и мужчин, степенных, с трубками – все как один, как будто трубки здесь выдавались всем горожанам мужского пола по достижении совершеннолетия. Пахло табаком, сеном, навозом, парным молоком.
У старой колонны стоял храмовый проповедник. С виду он был не старше Сороки. Глаза его горели таким огнем истовой веры, что все от него шарахались. Бледный, всклокоченный, в своем белоснежном храмовом наряде он напоминал огромную моль. Отчаянно жестикулируя, он говорил резкими рублеными фразами, как будто своими словами хотел разрезать воздух на куски.
– Жители и гости! Славного города Минты! Сегодня мы празднуем! Годовщину сражения! Которое положило конец! Страшной войне! Слава Отпустившему! Что вселил в сердца людей жажду мира! Слава мудрому правителю, что услышал его! – Проповедник захлебнулся словами, глубоко вздохнул и продолжил – теперь немного медленнее. – Но не все, чего желает Отпустивший, сделано. Надмаги все еще среди нас! Следите! Ищите! Будьте готовы! Враги нам те, кто отринул природу человеческую…
Я ниже надвинула на глаза капюшон. Конечно, к пустым все сказанное не относилось. Пустые были людьми – и человеческую природу «отринули» не по собственной воле. Вот только мало кто хочет вникать в такие детали. С каждым шагом мне все менее уютно становилось от идеи снять капюшон, и Сорока, почувствовав это, поймал мою руку и крепко сжал:
– Не бойся, сестренка, один раз живем!
– Честно говоря, это не слишком успокаивает.
– Вспомните страшные годы войны! – Проповедник все никак не унимался. – Вспомните тех, кто по собственной воле превратил себя в оружие! Они пошли против Отпустившего – против человечности! Им нет места среди честных людей!
– По собственной воле, ага, – пробормотал Сорока, когда проповедник остался позади. Судя по тому, что из-за спины наконец перестали доноситься его вопли, он или охрип, или закончил свое выступление.
Мы вышли на торговую площадь. Она оказалась абсолютно круглой и сейчас – видимо, по случаю выходного дня – была густо уставлена палатками. Мне стало трудно дышать – в прошлый раз мое посещение городской ярмарки закончилось очень плохо.
На площади было буквально яблоку негде упасть, и скоро нас с Сорокой увлекла толпа, в которой каждый, азартно сопя, мечтал первым добраться до какого-нибудь особенно жирного гуся или причудливого пряника. С непривычки меня оглушили разговоры.
– Слепой Судья закручивает гайки… И правильно!
– У меня бабку надмага вылечила. И младенца спасла…
– Ты права, дорогая. Пирог с грибами в этом году просто отменный.
– А я ей и говорю: в Уондерсмине осядешь в Портовом Котле, а хорошей работы там…
– Очень хорошая корова – но дорого, Гневный их разбери…
– Она теперь в столице – думает, может, там лечат зеленую лихорадку.
– Ничего они там не лечат.
– Смотри, она с яблоком… Кушай, миленькая.
Волей-неволей я смотрела по сторонам из-под капюшона, как завороженная. Их разговоры были мне чужды, и сама я была чужая, но теперь, когда схлынула первая паника, мне даже захотелось хоть недолго побыть частью веселой гомонящей толпы. Я собиралась сказать об этом Сороке, как вдруг сквозь толпу увидела ее.
– Сорока! Там Руна! Руна! Ее… продают?
И это действительно была Руна – белое пятнышко на угольно-черном лбу, кончик правого уха отрезан еще до того, как она стала моей.
– Ох, гнев! – Сорока тяжело вздохнул. – Ты видишь, что за цвета у той палатки? Это бродяги-кочевники. Что попадает им в руки, к хозяевам не возвращается. Досадно, конечно, но про лошадь забудь. Или у тебя есть деньги ее купить?
Денег в моем кошельке не хватило бы даже на четверть лошади.
– Не могу я бросить ее там, не попытавшись. – Я и не думала, что так разволнуюсь при виде Руны. Конечно, она была только лошадью, но преданной и умной.
– Ладно. – Сорока страдальчески закатил глаза. – Не снимай пока капюшон. Бродячие тебя не выдадут, даже если увидят… Видишь, как на них поглядывают? Им и самим тут не слишком рады. Блюстителям только дай повод кого-то выставить… Разведаю пока, где тут и что. Встретимся через полчаса у того памятника толстухе.
– Мне кажется, это медведь.
– Медведь так медведь, главное – будь вовремя, сестренка. – Сорока растворился в толпе.
Мне не сразу удалось пробиться к разноцветной палатке, у которой была привязана Руна. Палатка казалась безразмерной: сквозь прорези в пологе было видно, как смуглые люди – мужчины, женщины, дети – шумно переговариваются, бранятся, смеются. Руну никто не охранял.
Завидев меня, она громко заржала, сделала шаг ко мне, мягко ткнулась мордой в ладонь. Словно из-под земли, рядом с ней тут же возникла старуха с намотанным на голову огромным разноцветным тюрбаном, морщинистая, как изюм, ниже меня на голову, с цепким паучьим взглядом.
– Хочешь купить лошадь, деточка? Она не продается. – Голос у нее оказался под стать взгляду – как будто кто-то водил гвоздем по стеклу.
– Конечно, не продается, – сказала я, с трудом сдерживаясь, – потому что она моя. Она напугалась в лесу, убежала с вещами… Мои вещи тоже у вас? Где они?
Старуха даже в лице не изменилась – только фыркнула.
– Ты что-то путаешь, деточка. Эта лошадь у нас уже давно.
– Ничего подобного, она… – Я осеклась: старуха заглянула мне под капюшон и отшатнулась.
– Пустая, – прошептала она.
Я почувствовала, как ее запах изменился, и машинально потянулась к карману, в котором лежало синее стекло.
– Ни к чему это, дорогуша. – Опаска ушла из ее взгляда, а голос стал сладким, как карамель. – Оставь свое стеклышко в кармане – не ровен час, порежешься.
Но я достала из кармана стекло, поднесла к глазам. За плечами у старухи клубилась тьма – от тьмы пахло дождем и лесом. Она была древней, более древней, чем женщина в красном, но безобидной – лучшие ее времена были позади.
– Отдайте мою лошадь.
– Она не твоя.
– Отдайте лошадь, или я расскажу этим людям, кто вы. – Я невольно понизила голос, и старуха насмешливо улыбнулась.
– Ну давай, пустая. Тяжело тебе, должно быть, приходится, а? Не одна из нас, но и не одна из них. Люди – бессовестное племя. Как легко они отрекаются от тех, кто хоть чем-то на них не похож…
– Пусть меня выгонят из города… но с моей лошадью.
– Ну что же ты заладила: лошадь, лошадь! – Старуха скорчила жалостливую гримасу, и зеленый полог за ее плечами всколыхнуло ветром, как крыло. – Думаешь, тебе она нужнее, чем немощной старушке? Я древнее, чем эта площадь, девчонка… Мне не пристало ходить пешком.
– Я хочу…
– А! – Старуха ткнула костлявым коричневым пальцем мне в грудь. – Ладно. Раз ты так упряма, предлагаю сделку. Лошадь останется у меня – но я назову тебе имя. Знаю, что одно у тебя уже есть.
В животе стало пусто и легко.
– Имя?
– Верно. Тебе уже назвали имя женщины… – Глаза старухи странно блеснули, и, сама не знаю как, я твердо