Инженер Петра Великого 10 - Виктор Гросов
Вскоре из-за холма вынырнули и хозяева — драгунский разъезд. Десяток всадников в синих мундирах и высоких треуголках, на сытых, лоснящихся лошадях. Они не скакали навстречу, потрясая оружием — просто двигались. Медленно, словно на параде, выдерживая дистанцию в полверсты от нашей колонны. Их лица, обращенные в нашу сторону, оставались непроницаемы — ни любопытства, ни враждебности. Почетный эскорт — вежливый конвой.
— Тьфу, душегубы исованные, — прохрипел Орлов, стоявший рядом на броне, и с досадой сплюнул на безупречно ровную обочину. — Хоть бы саблей кто махнул, для приличия. А то глядят, и не поймешь — то ли встречают, то ли место на погосте прикидывают.
Его досада была мне понятна. Сражаться с открытым врагом привычно. А вот противостоять системе, которая даже не считает тебя достойной прямого столкновения, а лишь изучает, как диковинное насекомое, — не привычно. Все наши отработанные методы — наглый прорыв, психологический удар — здесь теряли смысл. В Берлине нас ждала игра по совершенно другим правилам, где главный калибр — ум.
Оставив Орлова материться сквозь зубы, я спустился в свой штабной отсек. Монотонная, въевшаяся в кости вибрация машины и бесконечная серая лента дороги за триплексом стали идеальным фоном для побега из тоскливой реальности в собственную голову. Из походного сундука я достал досье, собранное Остерманом, и снова погрузился в мир Готфрида Вильгельма Лейбница.
В моих глазах он был сложнейшим часовым механизмом, который предстояло разобрать на составляющие, найти скрытые пружины и рычаги. Я раскладывал его жизнь и труды, пытаясь нащупать ключ, который позволит завести этот механизм в нужную мне сторону.
Его сильные стороны лежали на поверхности. Универсальный гений, чей разум с одинаковой легкостью оперировал и философскими категориями, и математическими формулами. Созданное им исчисление бесконечно малых заложило фундамент всей высшей математики будущего. Изобретенная им двоичная система, сама того не ведая, стала языком, на котором триста лет спустя заговорит цивилизация. Этот ум работал на уровне создания самих принципов, языков описания реальности. Единственный в этой эпохе, он мог не просто ахнуть при виде паровой машины, но и вникнуть в ее суть, разглядеть за лязгом шестеренок печатного станка рождение информационного общества. Он говорил на моем языке, что делало его бесконечно ценным и одновременно опасным.
Но у любого, даже самого совершенного механизма, есть уязвимости. Просеивая сквозь сито своего послезнания тонны информации, я искал их. И нашел. Три точки, три рычага, нажав на которые, можно было сдвинуть эту гору.
Первый рычаг — тщеславие. Лейбниц, при всем своем гении, оставался придворным философом. Его благополучие, лаборатории, возможность печатать труды — все зависело от милости монархов. Служа Ганноверскому дому и консультируя пол-Европы, он сделал свой статус «первого ума» жизненной необходимостью, валютой для обмена на ресурсы. Он был голоден до признания, до проектов, способных увековечить его имя. А я как раз ехал к нему с предложением самого грандиозного проекта в истории — переустройства целой цивилизации.
Второй рычаг был тоньше и бил больнее: война с Ньютоном. Если современники видели в этом просто спор двух титанов о приоритете в создании матанализа, то я-то знал — это была глубокая, незаживающая рана. Личная вражда, расколовшая европейскую науку надвое: англичане-островитяне с их Королевским обществом против всего континента. Война без пленных, пропитанная ненавистью и обвинениями в плагиате. И вот здесь я мог предложить Лейбницу то, чего он жаждал больше всего, — изящный реванш. Возможность создать в России третью силу — новую Академию наук, свободную от лондонского диктата и парижских интриг. Место, где его гений наконец-то признают абсолютным и непререкаемым.
И наконец, третий, главный рычаг. Лейбниц был гением теории. Я — гением практики. Его механические арифмометры, гениальные в своей задумке, так и остались штучными, капризными прототипами в кабинетах вельмож. Он мог описать идеальную машину, однако не мог заставить ее работать надежно. Я же вез с собой двенадцать «Бурлаков» — грубых, несовершенных, зато работающих здесь и сейчас. Я вез технологию, поставленную на поток. Моим главным аргументом должен был стать этот разительный контраст между его изящной, но беспомощной теорией и моей грубой, но всемогущей практикой. Я собирался показать ему результат, материальное, многотонное воплощение идеи, меняющее мир на его глазах.
Простая вербовка, переманивание за деньги или титулы здесь оказались бы глупостью. Цель была иной: заразить его своим азартом. Подмешать в его чернила новую, идею, которая сама прорастет в его уме. Превратить его из стороннего наблюдателя в активного соучастника.
Берлин был величественным. На огромном поле у Шпрее выстроился целый армейский корпус. Тысячи солдат в идеально синих мундирах застыли в безупречных каре, и их стволы, ловя тусклый свет зимнего солнца, превращали поле в ощетинившееся сталью пространство. Над строем — ни единого лишнего движения; казалось, даже пар от дыхания вырывался изо ртов синхронно, по команде.
Рядом, на броне, недобро сощурился Петр, его рука сама легла на эфес палаша. За его спиной застыли Меншиков и Орлов. А я просто смотрел на эти тысячи одинаковых лиц.
Король Пруссии Фридрих I и его двор приняли нас с педантичной пышностью. Речи, банкеты, балы — все было подчинено точности часового механизма. Вино подавали по удару дворцовых часов, смена блюд происходила по команде церемониймейстера, а улыбки придворных казались такими же одинаковыми и накрахмаленными, как их парики. Улыбка главного распорядителя не касалась его глаз; он смотрел на нас как оценщик на экзотический товар, прикидывая в уме нашу стоимость и возможные убытки.
Проводя нас по городу, пруссаки следовали тщательно выстроенному маршруту. Вместо древних соборов — новые, построенные по единому плану кварталы, арсеналы и мануфактуры. Толпы на улицах, в отличие от Польши, не шарахались в ужасе и не бежали следом с восторженными криками. Они стояли дисциплинированно, как велели власти, и провожали нас пустыми, ничего не выражающими взглядами. Вместо радушия нам демонстрировали систему.
Резиденцией для посольства стал городской дворец — роскошный, с высокими потолками и мраморными полами. Идеальное, казалось бы, место. Однако Ушаков, едва мы разместились, развернул передо мной карту города.
— Мило, не правда ли? — он ткнул пальцем в точку, где мы находились. — Окраина. Два моста, которые можно перекрыть за пять минут. А вот здесь, здесь и здесь, — его палец описал полукруг, — казармы трех гвардейских полков. «Случайно» расквартированы