Игра начинается с центра - Илья Витальевич Бару
Я заразился «лихорадкой» не раньше и не позже других, и симптомы ее обнаружились у меня настолько явственно, что причины своей стычки с Кравченко я готов был искать сначала в той повышенной нервозности, которая была естественным результатом моего лихорадочного состояния. Я даже думал, что и остальные ребята, да и Павел Матвеевич, которого, несмотря на все его старания скрыть свою «болезнь», тоже заметно лихорадило, склонны объяснять нашу стычку теми же причинами. Впрочем, говорить надо не о стычке вообще, а о моем вызове на стычку, потому что Кравченко-то как раз вел себя очень сдержанно и спокойно и ничем не хотел меня обидеть, да и не обидел в сущности, если не считать его злосчастной фразы насчет пенальти. Но то, что он не только имел право, но и должен, обязан был сказать мне это, и то, что зря я, оправдываясь перед самим собой, выторговывал у совести скидку на «лихорадку», и то, наконец, что ребята и Павел Матвеевич и не думали считать меня правым в этой истории,— все это я понял позже, но для этого понадобилось еще не одно испытание.
Началось всё с того вечера, когда, проводив Люсю на станцию, я медленным шагом возвращался домой, раздумывая над тем, почему я, никогда раньше не робевший перед девушками и привыкший к тому, что принято называть внешним успехом, чувствую себя наедине с Люсей этаким тюленем, этаким увальнем из той породы застенчивых юнцов, которые при первом знакомстве с девушкой теряются и от смущения не знают, о чем с ней говорить и как себя держать.
Как водится в таких случаях, я стал вспоминать, что она мне говорила и что я ей отвечал, и старался представить себе, какое у нее было выражение лица, когда она меня слушала, и как сам я выглядел в это время, и так, перебирая в памяти фразы, которыми мы обменивались, и уже заранее обдумывая, что я скажу ей при нашей будущей встрече на центре поля (это, разумеется, будет нечто тонкое и остроумное), я ощутил внезапное беспокойство, и меня охватило сомнение: а не напрасно ли я так уверен в своей незаменимости, и не решит ли, чего доброго, Павел Матвеевич поставить на эту игру Кравченко? Не знаю почему, но возможность такого конфуза показалась мне вдруг очень реальной, и как ни старался я успокоить себя, как ни призывал на помощь всю свою самоуверенность. но фантазия моя против воли работала теперь в другом направлении, и я представлял себе уже не свидание наше в центре поля и не то, как я принимаю от Люси цветы, а то, как она, не видя меня в составе команды, топчется в растерянности у выхода на поле, не зная, то ли отдать букет Кравченко или Ватникову, то ли вообще никому не отдавать, а я в это время плетусь по кромке поля дорогой запасных, и зрители провожают меня недоуменными взглядами. А потом я гляжу на спину Кравченко и на игру сквозь сетку ворот и через полтора часа возвращаюсь в раздевалку, так и не прикоснувшись ни разу к мячу.
Вот о чем раздумывал я, возвращаясь домой со станции, а на завтра нашелся еще повод, увеличивший мое беспокойство: в «Вечорке» на четвертой странице были помещены два снимка — «С поля битвы — на поле стадиона!» На левом снимке я был изображен в военной форме при всех орденах и медалях, а на правом, рядом с Ватниковым в центре поля,— улыбка во все лицо, в руках огромный букет цветов... А потом Картуз, ездивший по делам в город, сказал мне, что почти на всех уличных щитах, где вывешена «Вечорка», вырезаны куски с моими портретами. И хотя я и раньше знал, что мальчишки безжалостно кромсают все газеты, в которых есть что-нибудь о футболе, но все-таки сообщение Картуза должно было бы быть мне приятно, и будь мое настроение иным, я, наверно, не смог бы скрыть своего удовлетворения, так же, как не смог скрыть его накануне, когда Жорж читал мне выдержки из отчета Алфимова. Но на этот раз ни сообщение Картуза, ни сами портреты нисколько меня не порадовали. Хорошо я буду выглядеть после этих портретов на скамье запасных! Что и говорить — в самый раз угадали газетчики со своей рекламой, будь она неладна.
Но больше всего обескураживала меня та энергия, с которой тренировался в эти дни Кравченко. Даже Серб, которому вообще трудно угодить, сказал про него с уважением: «Вот трудится парень!». Конечно, если бы я заставил себя трезво взглянуть на вещи, то понял бы, что ничего в этом не было необычайного, потому что Кравченко трудился так всегда, и я не раз прежде обращал внимание на то, как преображается он на тренировках, и удивлялся тому скрытому запасу энергии, спортивного темперамента и работоспособности, которые таились в нем за внешне спокойными и медлительными повадками. Кравченко никогда не тренировался с холодком, с видом мученика, отбывающего повинность. Ему не надо было как это обычно делает Жорж, подчеркивать свою старательность, чтобы ублажить тренера и отвлечь от себя его внимание. Признаюсь, что я и сам иногда плутовал: получишь десять упражнений на гибкость, шесть сделаешь на совесть, а четыре кое-как, лишь бы отделаться. Кравченко — не то: он все десять раз будет гнуться и ломаться с таким остервенением, что иной раз подумаешь: десятое сделает и не встанет, сил не хватит на ноги подняться. Ничего подобного — вскочит, и, глядишь, следующее упражнение выходит у него ничуть не хуже, и он еще, закончив обязательную часть урока и отдохнув немного, примется изобретать что-то свое, особенное, что-то такое, что может помочь ему, как он, очевидно, полагал, добиться лучшей прыгучести или более надежной хватки мяча, или большей точности глазомера. И хотя внешне я относился к его бесконечным экспериментам со снисходительной иронией человека, которому всё, к чему так стремится соперник, далось гораздо проще