Юрий Карякин - Достоевский и Апокалипсис
А вдохновенные устные импровизации Достоевского — об этом сохранились ценнейшие свидетельства, вызывающие в памяти рассказы об импровизациях Моцарта, который, говорят, тоже превосходил здесь самого себя, или пушкинского Чарского из «Египетских ночей». Вот свидетельство о романе, с помощью которого 8 ноября 1866 года он объяснился Анне Григорьевне в любви и окончательно покорил ее: «Никогда, ни прежде, ни после, не слыхала я от Федора Михайловича такого вдохновенного рассказа, как в этот раз». Это был роман о художнике, единственно о художнике, и о герое-писателе. Из литературы я такого и не припомню или не знаю («Доктор Фаустус» — совсем о другом), а из кино — разве лишь «Восемь с половиной»?..
А вот одна импровизация письменная: «…Иван III в своей деревянной избе вместо дворца, и в эту деревянную избу переходит и великая идея о всеправославном значении России. <…> Вдруг, в другой уже балладе, перейти к изображению конца пятнадцатого и начала 16-го столетия в Европе, Италии, папства, искусства храмов, Рафаэля, поклонения Аполлону Бельведерскому, первых слухов о реформе, Лютере, об Америке, о золоте, об Испании и Англии — целая горячая картина, в параллель со всеми предыдущими русскими картинами, — но с намеками о будущности этой картины, о будущей науке, об атеизме, о правах человечества <…> Затем кончил бы фантастическими картинами будущего: Россия через два столетия и рядом с померкшей, истерзанной и оскотинившейся Европой, с ее цивилизацией. Я бы не остановился тут ни перед какой фантазией…» (29, II; 40–41). Это — из письма к А. Майкову, но это, конечно, программа для самого себя (можно представить себе ошеломление адресата).
А сам он действительно постоянно жил во всех мирах, во всех временах сразу, как в «Сне смешного человека».
Перед нами словно наметки развития мировой литературы чуть ли не на целый век — больше!
Несомненно: знатоки этой литературы, прочитав, изучив наметки Достоевского, откроют вещи удивительные, и сами поразятся, и нас поразят.
Неосуществленное, невоплощенное у Достоевского — это особая, интереснейшая тема исследования, исследования и научного, и художественного. Да, и художественного. Эти планы, наброски, образы-молнии могут быть — и я уверен: будут — «переведены» на язык других видов искусств, на язык музыки, живописи, театра, кино… Создать художественный образ художественных мечтаний, замыслов, планов Достоевского? А почему нет? Только потому, что этого еще не бывало? Но найдутся художники, которые дерзнут наконец осуществить и такое. И, наверное, напутствием станут им слова самого Достоевского: «Я бы не остановился тут ни перед какой фантазией…» Но, конечно, пока это лишь тень мечты. Ведь пока даже у законченных произведений Достоевского судьба здесь большей частью очень печальна… Но я еще не закончил главную тему.
Ноябрь 1880-го. Завершаются «Братья Карамазовы», точнее — известные нам «Братья Карамазовы», а еще точнее — «первый роман», или, как предупреждал сам Достоевский, — «даже и не роман, а лишь один момент из первой юности моего героя». Но был обещан второй — «главный роман»: Алеша уходит в революцию и гибнет на плахе…
24 декабря 1880 года: «А теперь еще пока только леплюсь. Все еще только начинается…»
Из последних записей (тоже семена мыслей и образов):
«Да, воссоединение с гениями Европы есть исход русской силы к величайшей цели» (26; 217).
«Общественное мнение. Общественное мнение у нас дрянное, кто в лес, кто по дрова, но его кое-где боятся, стало быть, оно своего рода сила, а стало быть, и годиться может. <…>
Уничтожить общественное мнение — так не то что ничего больше не будет, а и то, что есть, исчезнет» (27; 47).
«России учиться. У нас дошло до того, что России надо учиться, обучаться как науке, потому что непосредственное понимание в нас утрачено» (27; 61).[82]
«У нас все в вопросах, все будущее наше» (27; 190).
«Самовоспитание и самообуздание» (27; 191).
«…народ ждет всего от царя» (27; 200).
«Созовите, спросите народ» (27; 192).
«Но я ни у кого не ищу ничего, ни лести, ни синекур. Я работаю, несмотря на 2 болезни» (27; 197).
«Какая разница между мною и вами? — Я за народ, а вы против народа» (27; 201).
И десяти жизней Достоевского не хватило бы на выполнение всех его планов.
А все-таки: жил бы Достоевский долее…
«ЛИШЬ НАЧИНАЮ»… Собрать бы все наметки, все неосуществленные планы всех гениев, — какая это будет великая пророческая Книга, какая это будет футурология, как много мы узнаем в ней из уже осуществленного в нашей жизни и догадаемся о том, что еще должно с нами произойти… Тут и ошибки гениев виднее и поучительнее будут. И мне кажется даже, что создание такой Книги — в высшей степени практическая задача, решение которой углубит, ускорит наше самосознание, умножит наши духовные силы. Решение этой беспрецедентной задачи потребует и беспрецедентного же соединения интернациональных, интерпрофессиональных усилий, но ведь и результаты окажутся беспрецедентными.
Достоевский и Апокалипсис
Бытие только тогда и есть, когда ему грозит небытие. Бытие только тогда и начинает быть, когда ему грозит небытие.
Ф. ДостоевскийНаше время — смутное и суетное. Но не перевелись, слава Богу, на Руси люди, которые не деньгами, не выгодой сиюминутной озабочены, но — просвещением, просветительством больны, люди, к которым так точно относятся слова Достоевского: «Великое дело любви и настоящего просвещения. Вот моя утопия!» (24; 195).
Издание Достоевского — часть долгой работы по воссозданию того, что я бы назвал большим компасом. Я имею в виду культуру и религию (независимо от того, считать ли религию частью культуры или, наоборот, культуру частью религии). Ведь и 70 лет при коммунизме, и последние десятилетия мы в большинстве своем ориентируемся по каким-то маленьким, поддельным компасикам, которые все время показывают не туда…
Мой путь к постижению Достоевского — очень долог и сложен (я осмеливаюсь говорить об этом пути только потому, что он довольно типичен для людей моего поколения, а может быть, и не только моего).
Первое прочтение. Я прочитал Достоевского («Преступление и наказание») впервые подростком. Ощущение было такое: невероятное притяжение и невероятное же отталкивание… XIX век, старуха-процентщица, какой-то Раскольников… Я-то тут при чем? Никого не убивал и не помышлял о таком, но вдруг, непонятно почему, возникло чувство вины, презумпция вины, точнее — виноватости…
Второе прочтение (уже почти всего Достоевского), лет десять спустя, было ошеломляющим: я сопоставлял его пророчества с реальностью. «Спутник-топор». Помните? Иван Карамазов спрашивает чёрта: а что будет с топором, если его запустить в космос? — Как что? Превратится в спутник и будет висеть над Землей… Или еще: отец Карамазов спрашивает Ивана: что ты заигрываешь с этим Смердяковым? А тот, Иван, отвечает: как что? «Передовое мясо, впрочем». Пригодится, когда «загорится ракета»… А рассуждения в «Идиоте» об угрозе «звезды Полынь» (образ, взятый из Апокалипсиса)? Кто теперь не знает, что Чернобыль прямо так и переводится: полынь? Или — такая «деталь» революции: «…С Москвы же и начнется, дров не будет топить, общие квартиры и отучатся от семейной жизни. Стало быть, и другие нравы пойдут»… (16; 291). А «Бесы»? «Бесы», которые предвещали «Архипелаг ГУЛАГ»…
И еще один, необходимо исповедальный момент. Долгое время я отчаянно пытался примирить Достоевского с социализмом. Оказалось: «две вещи несовместные». И какое предзнаменование, какая ирония истории, какая «игра природы»: 1870-й — Достоевский начинает «Бесов» и рождается В. Ульянов, который, став Лениным, буквально возненавидит «Бесов», зато будет восторгаться прототипом Петруши Верховенского — Сергеем Нечаевым…
Однако не забудем: и Достоевский начинал социалистом, и А.И. Солженицын на Лубянке защищал «Ильича». А чем все кончилось? И я хотел бы подписаться под словами А.И. Солженицына («Архипелаг ГУЛАГ» — часть IV, глава 1):
«Оглядываясь, я увидел, как всю сознательную жизнь не понимал ни себя самого, ни своих стремлений. Мне долго мнилось благом то, что было для меня губительно, и я все же прорывался в сторону, противоположную той, которая была мне истинно нужна <…> Постепенно открылось мне, что линия, разделяющая добро и зло, проходит не между государствами, не между партиями — она проходит через каждое человеческое сердце — и через все человеческие сердца. Линия эта подвижна, она колеблется в нас с годами. Даже в сердце, объятом злом, она удерживает маленький плацдарм добра. Даже в наидобрейшем сердце — неискоренимый уголок зла. С тех пор я понял правду всех религий мира: они борются со злом в человеке (в каждом человеке). Нельзя изгнать вовсе зло из мира, но можно в каждом человеке его потеснить.