Избранное - Алессандро Мандзони
Спущенный с веревки, инспектор, пока ему развязывали руки, сказал: «Синьор, мне хотелось бы немного подумать до завтра, после чего я вам скажу все, что еще припомню о нем и о других».
По дороге в темницу он вдруг остановился и сказал: «Мне надо кое-что еще добавить», — и назвал в качестве друзей Мора и людей дрянных и никчемных — некоего Баруэлло и двух точильщиков Джироламо и Гаспаре Мильявакка, отца и сына.
Так несчастный пытался компенсировать числом жертв отсутствие у него каких-либо доказательств. Но разве допрашивающие могли не заметить, что приплетение к этой истории новых лиц лишний раз доказывало, что обвиняемому нечего было сказать? Ведь это они добивались дополнительных обстоятельств, которые сделали бы правдоподобными его показания. И тот, кто создает трудности, вряд ли их не замечает. Но разве все новыми беспочвенными обвинениями или попытками оболгать других людей подсудимый открыто не заявлял им: вы добиваетесь объяснения факта, но разве это возможно, если самого факта не существует? Но в конце концов, раз уж вам не терпится заполучить новых смертников, так я вам их дам, а вы уж сами постарайтесь добиться от них чего нужно. С кем-нибудь у вас и выйдет, вышло же со мною!
Об этих трех лицах, названных Пьяццой, и о других, которые со временем были названы на том же основании и осуждены с не меньшим хладнокровием, мы будем упоминать, если это окажется необходимым для понимания истории инспектора и брадобрея (всегда считавшихся главными зачинщиками преступления, так как они первыми угодили в лапы правосудия) или если с ними окажется связанным что-либо, заслуживающее особого упоминания. Опуская здесь и далее второстепенные и случайные события, перейдем непосредственно ко второму допросу Мора, состоявшемуся в тот же день.
Помимо вопросов о его снадобье, о щелоке, о ящерицах, которых ловили ему мальчишки для приготовления известного зелья (вопросов, на которые он удовлетворительно отвечал, как человек, которому нечего скрывать или выдумывать), ему предъявили клочки бумаги, которую он разорвал при обыске.
«Да, — сказал он, — это записка, которую я нечаянно разорвал, однако клочки ее можно сложить вместе, чтобы посмотреть, что там написано: и я, наверное, еще вспомню, кто мне ее дал».
Тогда перешли к расспросам такого рода: «Как же так, — спросили его, — при наличии не такой уж большой дружбы между ним и означенным инспектором по имени Гульельмо Пьяцца, что явствует из его предыдущих показаний, указанный инспектор с такой легкостью попросил у него означенное лекарство, а он, подсудимый, с той же легкостью и готовностью вызвался дать ему это лекарство и пригласил за ним зайти к себе домой, как это явствует из других его показаний».
Вот тут-то снова всплыла ограниченность мерки, применявшейся для проверки достоверности показаний. Когда Пьяцца впервые показал, что брадобрей, с которым его связывало «шапочное знакомство», с той же «легкостью и готовностью» предложил ему баночку со смертоносным составом, никто ему на это ничего не возразил. Возражения посыпались лишь тогда, когда другой завел речь о лекарстве.
А ведь человек, искавший, с кем бы ему заключить несложную и честную сделку, конечно, должен был вести себя не так осторожно, как тот, кто ищет сообщника для столь же опасного, сколь и гнусного преступления. И это не открытие последних двух веков. Так нелепо рассуждали не люди в XVII веке, а страсти, которые ими руководили. Мора ответил: «Я сделал это ради денег».
Далее его спросили, знает ли он лиц, названных Пьяццой, он ответил, что знает, но не дружит с ними, ибо «это такие люди, с которыми лучше не иметь ничего общего». У него спросили, известно ли ему, кто измазал стены всего города, он сказал, что нет. На вопрос, не знает ли он, от кого инспектор получил мазь для заражения стен, он снова ответил отрицательно.
Наконец у него спросили, знает ли он о том, что некто искал означенного инспектора и, посулив ему денег, просил его вымазать стены на улице Ветра де Читтадини и что для этого дал ему затем склянку с необходимой мазью. Опустив голову, цирюльник ответил слабым голосом (flectens caput, et submissa voce): «Я ничего не знаю».
Быть может, только тогда стал он замечать, в какую чудовищную и нелепую западню могли завлечь его эти вопросы. И кто знает, каким тоном задали ему последний вопрос те, кто так или иначе сомневался в своей правоте и тем более вынужден был делать вид, что знает все, и заранее готов отвергнуть любые запирательства. Жесты и выражения лиц не заносились ведь в протокол. Тогда судьи пошли дальше и спросили напрямик, не предлагал ли он, подсудимый, означенному Гульельмо Пьяцце, инспектору Санитарного ведомства, вымазать стены по улице Ветра де Читтадини и не давал ли для этой цели с присовокуплением некой толики денег, склянку с мазью, которую тот должен был употребить.
Тут цирюльник скорей завопил, чем ответил: «Нет, синьор! Бога ради, нет! Нет, во веки веков! Чтобы я занимался подобными делами?» Такие слова, но с разной интонацией, могли произнести как преступник, так и невиновный.
Ему ответили: «А что будет, если означенный Гульельмо Пьяцца, инспектор Санитарного ведомства, скажет ему в лицо всю правду?» И вновь появляется эта злосчастная «правда»! О сути дела знали лишь по показанию предполагаемого сообщника, которому в тот же день заявили, что многое в его рассказе выглядит неправдоподобным. Инспектор, как ни старался, не смог внести в него и тени правдоподобия без того, чтобы не впасть в противоречие, и все же цирюльнику откровенно намекают на какую-то «правду»! Объяснялось ли это, задам я снова вопрос, грубостью эпохи? Варварским состоянием законов? Невежеством? Предрассудками? Или это был один из тех случаев, когда беззаконие само себя разоблачало?
Мора ответил: «Если он скажет мне это в лицо, я отвечу, что он подлец и не имеет права так говорить, ибо никогда, упаси бог, разговору об этом с ним не было!»
Тогда велели привести Пьяццу