Надежда Мандельштам - Об Ахматовой
А с другой стороны, моя Тата, оставшаяся прелестной даже в старости, – это символ женской силы, невиданного пассивного сопротивления тем, кто превратил «сильных мужчин» в покорную и дрожащую тварь с хорошо организованным коллективным разумом. Кто сказал, что коллективный разум всегда тварный? Это Таточка ответила прокурору, когда он сказал ей, что она может вторично выйти замуж – так у нас иногда, в виде особой милости, сообщали о расстреле, гибели или другой форме уничтожения мужа: «Я с мертвыми не развожусь».
Женщины выходили из испытаний не такими изломанными, как мужчины, среди них было меньше психозов, они не так легко сдавались, хотя их тоже морили голодом, бессонницей и били. Даже свою каторгу они выносили с большей стойкостью, чем мужчины. Шаламов мне сказал, что женщины иногда приезжали к своим мужьям на Колыму, чтобы хоть чем-нибудь облегчить им существование. Они шли на невероятную муку, их насиловали, над ними издевались. Но они приезжали и жили там. Но он никогда не слыхал, чтобы хоть один мужчина приехал к своей жене или возлюбленной – «дорогая, я за тебя жизнь отдам…».
Что дала нам эта проклятая эпоха звериного страха? Что могу я сказать в ее оправдание? Может, и смогу, если подумаю, а пока: всё же были отдельные люди, которые оставались людьми, единицы, капля в море, но не все превратились в нелюдь. И еще: в таких условиях человек познается быстрее и легче, чем там, где, спрятавшись под условные формы приличных фраз и приличного поведения, нелюдь может гримироваться под человека, и, наконец, острые болезни если не приводят к полной гибели, то дают более полное выздоровление, чем хронические, медленно протекающие и оставляющие навсегда пагубные следы. Все три найденные мною наспех оправдания относятся скорее к отрицательному, чем к положительному ряду чисел.
Нас с А.А. очень интересовал вопрос о том, что такое храбрость. Во-первых, мы сразу выяснили, что храбрость, смелость и стойкость не синонимы. Во-вторых, жалкие трусы в повседневной жизни – блюдолизы, чиновники, поедающие глазами начальство, не смеющие не только высказать, но даже хранить в душе собственное мнение, оказывались во время войны храбрыми офицерами, настоящими несокрушимыми воинами. Что укрепляло в них воинский дух? Уж не то ли, что они просто выполняли приказы, снимая с себя всякую ответственность за происходящее?
То, что происходило у нас, можно назвать кризисом духа, и так называемые настоящие сильные мужчины, «химены»6, как говорят англичане, первые сложили с себя ответственность за всё, что делается, и покорно построились в ряды, голосующие «за». А те, что послабее, из тех, про которых говорят: «что он за мужчина», – проявили наибольшую сопротивляемость. В слабом теле неожиданно оказался клочок духа. Не бог весть какой силы, но по нашим грехам и то хорошо. Они вместе с женщинами кое-как барахтались, поддерживая веру в человека, что он еще может возродиться, покаяться и начать новую жизнь. Сильные лезли наверх по социальной лестнице, слабые застревали на нижних ступеньках. Новое время принесло огромную категорию молодых, которые сознательно отказываются от благополучия и карьеры. Это первый признак выздоровления, и мы успели с А.А. отметить его как прекрасный симптом. Впрочем, нельзя поручиться, что молодые, у которых еще всё впереди, не свернут на старый путь. Кто их знает? С ними как с непугаными, – всё зависит от обстоятельств.
К счастью, ее уже нет, а мои дни сочтены.
Деревенские бабы по утрам рассказывают друг другу свои сны. Я расскажу про то, что А.А. называла «мой сон»: в нем сгустилось время – три десятка лет слились в один комок, и нестерпимая боль за двух людей, к которой примешивалось, вероятно, чувство вины, получила символическое оформление.
Коридор пунинской квартиры7, где стоит обеденный стол, а в конце за занавеской спит Лева, когда его пускают в этот дом, – старшее поколение Пуниных8 все-таки было почеловечнее, и Леву не всегда выгоняли. В коридоре «они», ей предъявляют ордер и спрашивают, где Гумилев. Она знает, что Николай Степанович спрятался у нее в комнате – последняя дверь из коридора налево. Она выводит из-за занавески сонного Леву и толкает его к чекистам: «Вот Гумилев». Остается неизвестным, которого из двух они ищут: ведь старший уже убит. «Меня мучит, что я отдала им Леву», – сказала она мне, когда в первый раз рассказывала «мой сон».
А что, в сущности, ей оставалось делать? Они ведь могли бы забрать обоих. Выхода не было даже во сне.
Разные эпохи – разные сны. Первая эпоха – в ней сплющилось много лет и несколько десятилетий с однотипными снами увода и гибели. Следующая пошла на постепенное преодоление страха. К ней относится тот сон, который я видела в Пскове9. В нем тоже участвует тот, которого уже не было. Отчаянный стук в дверь. Меня расталкивает О.М.: «Одевайся, это за [нами]…» – «Нет, – отвечаю я. – Тебя ведь уже нет, за тобой не придут. А если за мной, то плевать. Пусть хоть ломают дверь, мне какое дело? Надоело… Хватит…» И, повернувшись на другой бок, я снова во сне засыпаю.
Смешное последствие этого сна – меня нельзя разбудить стуком и звонками: я не желаю просыпаться. Однажды в Тарусе приехавшие за чем-то шоферы грузовика – их послал хозяин дачи – так стучали во все окна и двери, что чуть не разнесли дом, но я не позволила себе проснуться. Проснуться и открыть – это своеобразное «сотрудничество», а сотрудничать в этом деле я с ними не собираюсь. Если меня пожелают затоптать и уничтожить, это будет сделано без моего согласия.
Итак, я преодолела страх. Это случилось не рано и не поздно, а тогда, когда следовало, то есть когда распространились в списках стихи О.М. и я перестала над ними дрожать: теперь их уничтожить и стереть с лица земли, как человека, уже нельзя. Мое дело сделано.
С Анной Андреевной было сложнее: во-первых, Лева, во-вторых, еще не написанные стихи. Иногда я ей говорила: «Чего вы боитесь? Нам уже терять нечего», – а она отвечала: «Нет, мне еще есть что терять».
В новую эпоху страх сменился тем, за что ее хвалил Сурков: «Исключительно тактично себя ведет…» На моем языке это называлось «чрезмерная осторожность». В какой-то момент ее уговаривали послать «Реквием» в редакции журналов, например, в «Новый мир»10. Она ведь огорчалась, что ее стихи мало циркулируют в списках. Но в редакции она их послать отказывалась. «Что вы хотите, чтобы опять весь удар пал на меня?» – сказала она мне.
А вот стихи О.М. она раздавала со всей силой, всячески содействуя их распространению: «Наденька, всё с Осей благополучно. Он в Гутенберге11 не нуждается», – говорила А.А., когда я огорчалась, что книги упорно не выходят. Это действительно так. Купив книгу, можно ее потерять или не прочесть. А кто забудет стихи, которые он раздобывал с огромным трудом, а потом тайком переписывал на машинке? С такими стихами не так просто расстаться. В этом преимущество нашей догутенберговской эпохи.
Во второй период новой эпохи А.А. почувствовала почву под ногами и рассчастливилась – к этому времени «Реквием» уже вырвался из-под ее опеки и куда-то улетел. В эти дни исчезла ее обычная ожесточенность и она даже раз сказала мне: «Довольно об этом думать – есть в жизни еще что-то, кроме политики…» Разве мы могли подумать, что доживем до того, что сейчас? Ведь нам казалось, что «он – вечный». Так и было.
Новая эпоха началась с того дня, когда мы шли с ней по улице – в церковный садик, куда я водила ее гулять, – и заметили на улице множество шпиков. Они торчали из всех подворотен, всюду и везде. «Это за нас, а не против нас, – сказала А. А., – вы не бойтесь – там что-то делается хорошее». Иначе говоря, это шло какое-то совещание, предварявшее знаменитый съезд12. Но успокоились мы лишь в шестидесятых годах, и успокоение длилось один миг.
Совет А.А. «думать о другом» означал только, что она поддалась старческой иллюзии. В старости бывает такой период благодушия, когда всё видится в розовом свете; этим благодушием страдает и ранняя молодость. Молодой дурью болела и я. А.А. напомнила мне, что в начале нашего знакомства я была вполне «просоветски» настроена, то есть почти равнодушно слушала ее рассказы про очередные аресты и верила, что «так» продолжаться не может и рано или поздно всё войдет в свою колею. Это одна из бесчисленных ошибок моей молодости, исправить которые нам не дано. И мне, и ей пришлось снять розовые очки. Страх вернулся к ней перед самым концом.
Последние месяцы жизни А.А. провела в Боткинской больнице13. До этого она жила у Ардовых14 – Ира по обыкновению выгнала ее на зиму – чтобы не мешала. Она всё хотела приехать посмотреть мою новую квартиру15,уже было собралась, но ей стало плохо. Отложили на два дня, но она очутилась не у меня, а в больнице. В испуге я помчалась к ней. Меня провожал Шаламов16. Он остался ждать в раздевалке, а я поднялась наверх. Такой страшной я ее никогда не видала. Она лежала в полузабытьи, уже отрешенная от жизни, но всё же узнала меня. Изредка, открыв глаза, она делала над собой явное усилие и обращалась ко мне. Меня поразило, как тщательно она подбирает, о чем заговорить – о самом добром, о том, что нас связывало, о прошлом… «Надя, я так болела в Ташкенте17, а вы были со мной… мне так хотелось к вам приехать… вы берегите мои„листки“18, и я напишу еще…»