Лев Гомолицкий - Сочинения русского периода. Проза. Литературная критика. Том 3
Было это, если сия история может быть вам интересна, еще в последний год старой усадебной России. Последнее ее лето я с матерью провел в имении тетки отца, старой придворной фрейлины, которая каждый день навещала могилу своего мужа, генерала со сложной немецкой фамилией, одно время занимавшего место министра. В склепе рядом с его надгробием было другое, чистое, приготовленное для себя бабой Олей[445]. Посреди парка стоял нежилой домик с башней, по преданию построенный Бироном. Когда вы входили в него, эхо шагов наших рассыпалось по потолку и по стенам, точно невидимые, пришедшие из невья, преследовали вас, забегали вперед, возвращались, перешептываясь и хихикая. На стенах висели темные портреты, следившие глазами за проходившими по комнатам. Вообще дома этого я боялся. А баба Оля как раз любила брать меня в спутники, обходя его раз в неделю. За ключом посылался садовник или еще кто-нибудь, встреченный на прогулке в парке, и мы, девяностолетняя генеральша и двенадцатилетний гимназист, медленно-медленно не по моей вине - обходили оба страшных пустынных этажа. На лестницу баба Оля поднималась одной ногой вперед. Дойдя до площадки она опиралась о широченный подоконник, положив на него свою палку, и всегда рассказывала одну и ту же историю, от которой у меня шевелились волосы на голове и холод пробегал по телу. Рассказ был о том, как покойный генерал видел во сне это окно, а в нем большую черную карету, приближающуюся к дому. И вот он сходит вниз, садится в карету, и она увозит его, возвращаясь по той же аллее. В действительности это было невозможно, потому что тогда еще перед домом стояло большое озеро, и по нему к погосту, примыкающему к парку, ходил паром. На этом пароме генерала и отвезли на погост в черном катафалке. Озера этого давно не было в помине: его высушили, и на его месте росла гигантская трава, скрывавшая меня с головою. На одном из возвышений, бывших островков, стояла старая забитая деревянная баня. Она-то и влекла меня, влекла, маня и пугая. Знал я тогда уже хорошо о гаданьях в бане, знал, повторял строки:
Татьяна по совету няни,Сбираясь ночью ворожить,Тихонько приказала в банеНа два прибора стол накрыть...[446]
Правда, не понимал хорошо, но какой таинственностью дышало на меня из щелей между досками, закрывавшими разбитые окна. Помню, был солнечный тихий день, когда я в первый раз осмелился заглянуть в них. Вокруг так легкомысленно пролетали птицы, так благодушно покачивались травинки. Я потянул одну доску, и она вдруг легко подалась и упала. За нею черноту закрывала ровная сеть паутины. Паук, недовольный, что его побеспокоили, злобно затрясся, раскачиваясь. И тут сама собою возникла во мне одна мысль. От нее сначала на меня подул мистический холод, потом обдало жаром. Тогда это было еще предположением, но я знал, знал хорошо, что я уже не могу остановиться. Как раз в тот период я был подвержен таким фантастическим припадкам. Достаточно мне было, стоя над рекой, подумать, что вот сейчас я как есть в платье, не умея плавать, без всякого повода сойду в воду, и я уже шел, сознавая всю нелепость, ненужность, опасность того, что делаю, и не в силах остановиться. Так случилось и тут. После ужина, захватив с собою в носовой платок творогу и огарок свечки, я выбежал в парк, перепрыгивая через черные лунные тени. Я бежал быстро, заглушая внутренний протест и ужас. С разбега я погрузился в траву, захлеставшую меня по рукам и лицу. У меня было отчетливое чувство, что не я двигаюсь, а сам черный треугольник бани быстро приближается ко мне. Я сопротивлялся, боролся, отталкивая ее от себя, она же росла, надвигалась. Как во сне я ступил на ее ветхое крылечко. В это время за спиной отчетливо, на весь парк кто-то позвал меня по имени и закатился хохотом. Отступления не было. Не оглядываясь, я дрожащими руками зажег огарок и просунул руку с огнем в окно. Лицо опутала крепкая, как шелковые нитки, паутина. Баня была маленькая, и я теперь при свете хорошо различил печь, какие-то скамейки одна на другой у стены, серые от пыли половицы. Осторожно я пролез, зацепившись и поцарапавшись о гвоздь, в окно. Прикрепил свечу на печи - прозрачные стеариновые слезы канули в бархатную пыль и замутились - и рядом положил свой платок с творогом. Был у меня и осколочек зеркала, я его пристроил здесь же. Свечка потрескивала, что-то возилось в углу или надо мною. Я стоял в пыльной, душной прели. Изредка невидимые руки воздуха проводили по моему лбу. Сердце то отступало, то бросалось вперед. Но ничего не происходило. Я уже хотел взять свечу и отправиться восвояси (чувствуя, как нарастает сила панического бегства), как вдруг забитые снаружи накрест досками, сколько десятилетий не открывавшиеся, двери заскрипели, зашатались и упали наружу. Замерев, я стоял посреди бани. Свеча была за мною, и тень моя как раз падала на черный прямоугольник дверей. Из него пахнула вольная ночная свежесть. За дверями виднелся луг, серый от лунного тумана - ровный до тополевой аллеи, посаженной на месте старого парома. И вот, холодея, я различил, как, наклонившись набок, из аллеи на луг свернула черная карета. Раскачиваясь на кочках, она медленно приближалась к бане. Вместо того чтобы броситься к двери и бежать от страшного места, я стоял, не в силах пошевелить даже губами. Вот уже лошади в черных попонах прошествовали мимо дверей, и из каретного окна высунулась желтая костлявая рука. Я видел, как она искала бронзовой ручки. Дверца откинулась, наискось отлетела в сторону, и костлявая нога в длинных генеральских брюках со штрипками долго искала подножки. Все эти подробности и потом еще сверкнувшие на луне ордена, - такие правдоподобные и человеческие, в ту минуту были фантастичны и нечеловечески жутки. Качнувшись, широкая фигура заполнила дверь, и тут свечка моя, может быть, догорев, заметалась и внезапно погасла. Наступила тьма. Помню, что я наклонился вперед и, оцарапавшись о мундир страшного гостя, теряя сознание, упал в его холодные навьи объятия... Что было потом, для меня неясно. Остаток лета я пролежал в ангине. Бани я больше не видел, так и уехал, не побывав уже в парке. Теперь там, наверно, колхоз или что-нибудь в этом роде. Того, что со мной было, я никому до сих пор не рассказывал. Теперь же так пришлось к слову, чтобы объяснить свою неохоту встречаться с выходцами с того света.
Меч, 1937, № 1, 5-7 января, стр.7-8. Подп.: Г.Николаев. Ср.: Г. Н-в, «Праздник Рождества», Меч, 1938, № 1, 7 января, стр.7, поэму Гомолицкого «В нави зрети» и описание сентябрьских событий 1939 г. в Варшаве - в романе «Совидец», гл. 8.
Поэт и читатель
Ни одно литературное выступление в Варшаве не вызывало еще такого шума, стольких разговоров и пересудов, как доклад В.С. Чихачева, прочитанный месяц тому назад в клубе РБО. Мнения здесь резко разделились. Большую благожелательную статью г. Хрулева, шедшую три или четыре номера подряд, поместила «Новая Искра». С полным сочувствием отнесся к докладчику В. Бранд в статье «Неприкосновенность вывески» («Меч» 17 янв.)[447]. И только «Русское Слово» в отчетной статье о докладе высказалось резко против В.С. Чихачева, приняв его выступление как «скандал в благородном семействе».
Узнав из этой статьи о неприличном поведении В.С. Чихачева, «читатель из Ровно» прислал в «Р.С.» полное негодования «письмо в редакцию», советуя докладчику поискать свой портрет в баснях Крылова. Осудили доклад и сами устроители собраний в клубе РБО, названном так, как называются по-польски культурные очаги при начальных школах - «светлицей».
В одном из недавних номеров того же «Рус. Слова» была помещена исходившая, по всей вероятности, из кругов, «светлице» близких, заметка, в которой говорилось, что Чихачев распугал всех посетителей клуба и намедни «пришлось посылать за четвертым для партии бриджа».
Все эти круги, пошедшие от упавшего чихачевского слова, столь всколебали наши варшавские воды[448], что еще и теперь, спустя месяц, они не могут улечься. Поверхностно судящие полагают, что причиной этого шума была та часть доклада, которая некоторыми была истолкована как личные нападки на двух варшавских поэтов: Г. Соргонина и Евгения Вадимова[449]. Гораздо правильнее судит В. Бранд, который всё объясняет боязнью нашей общественности обнаружить свою внутреннюю пустоту, таящуюся под ярко расписанной «вывеской». В.С. Чихачев покусился на это «фиктивное благополучие», осмелился сказать, что «король голый».
Я имел удовольствие присутствовать на том собрании «светлицы», где В.С. Чихачев выступил со своей импровизацией (иначе трудно назвать его свободную беседу, почти про себя). Насколько устроители этого собрания были неприготовлены к ожидающей их буре, сужу по тому, что в перерыве доклада первоначально предполагался оркестр балалаечников (идею эту, полагаю, отверг докладчик). Зная В.С. Чихачева, я как раз пришел подготовленный к молниям и громам. Как мы все теперь убедились, ожидания меня не обманули. Пришли на доклад и поэты, выступавшие перед этим на вечерах «светлицы» с полным признанием и успехом. Пришли, ничего не подозревая, послушать, о чем будет говорить «коллега» Чихачев. Между тем вторая часть чихачевской импровизации была исполнена для них полынной горечи и обиды.