Лев Гомолицкий - Сочинения русского периода. Проза. Литературная критика. Том 3
В том же «Распаде атома» есть некрофильская сценка: насилие над мертвой девочкой[534]. Не так же ли противоестественно насилие над поэзией, в которую не веришь. Поистине некрофильски омерзительны становятся объятия с музой, когда мы знаем, что она мертва[535].
Хаос и «мухоедство»
Кстати уж, чтобы не пройти мимо «Распада атома», раз произведению этому посвящаются литературные собрания в Париже[536].
По нашему скромному суждению, никакого «распада атома» и гибели мира в книге Г. Иванова нет. Просто это книга настроения. Книга неврастеническая и узкая. Автор обещает хаос, но никакого хаоса не показывает, потому что нагромождение уродства, омерзительного, противоестественного, - почему-то всё время сбивающее на эротический бред, - представляет собою отбор явлений, противоположных красоте, и только. Хаос же - то, из чего творилось многообразие мира. В нем были заложены начала красоты так же, как и уродства. Чтобы почувствовать хаос, надо знать прежде всего гармонию, включающую в себя в некоем высшем строе всё: и жизнь, и смерть, и прекрасное, и уродливое. Для Г. Иванова же гармония, видимо, вполне покрывается понятием красоты, или ýже - красивости, потому и хаос он отожествляет с уродством.
Нет, какие же уж тут мировые потрясения. Просто претерпевшему маленькую личную драму герою Г. Иванова весь мир показался с овчинку, этаким стаканом, полным «мухоедства»[537]. Что же, ему и остается только ожидать, когда обещанный капитаном Лебядкиным «бла-га-род-нейший старик» Никифор, олицетворение высшей справедливости, подойдет и выплеснет, вместе с мухоедством, и его в лохань. Все же обещания автором хаоса, все его экскурсии в русскую литературу - не больше как фольга, которая может обмануть своим блеском лишь неопытный глаз. Этот поддельный «магический кристалл» преломляет образцы иностранные, и притом образцы, давно уже вышедшие из употребления.
Соблазн
Нельзя обобщать парижских настроений. Далеко не все чувствуют себя так, как Г. Иванов и Г. Адамович. Но тлетворный дух с годами незаметно просачивается в сознание.
В литературе это тотчас же отражается на форме, чувствительнейшем материале. Давно общим тоном парижских поэтов стала установка на простоту, документальность (старый почтенный миф простоты в искусстве смешался с простотой художественного приема, изощреннейшего из всех приемов). Дневниковая беседа с совестью, интонация скобок и умолчаний. Таков был идеал, в приближениях к себе давший несколько прекрасных произведений. Но красота эта была призрачной, - красота трупа на второй-третий день, когда покойник лежит в гробу «как живой». Затем наступило быстрое разложение.
Страшные симптомы этой болезни можно показать на примерах. Вот один из них.
А. Штейгера заметили и возвели в достоинство поэта лишь с обращением его к дневниковой интимности. И в самом деле, стихи эти были, так сказать, «историчны». К тому же это были стихи пронзающего отчаяния и одиночества. Но разложение шло с роковой быстротой. Появилися вялые, мутные, как вода в половодье, большие стихи Штейгера. Мы читали их в «Русских Записках»[538] и теперь прочли в «Современнных». Вот образчик одного из таких рифмованных чудовищ:
...Но счастье близких нам мы не имеем власть
Купить им у судьбы за собственные деньги[539].
И «активизм»
Между прочим, распря между эмигрантской столицией и провинцией тут в этом плане и находит свое правиьное объяснение. Презренный «активист», - воплощение «цельности миросозерцания», т.е. «пошлости», - сопротивлялся тлетворному духу. Атом не хотел расщепляться; душа содрогалась отвращением перед некрофильской мерзостью на святом месте. Не могли соединить это со вздохами по «правде» - да если бы была между нами правда, не было бы никакой распри. Поняли бы, что не в «высосанных из пальца патриотических стишках»[540] дело, что ведь, говоря об «активизме», мы только об искусстве, о жизни, о правде говорили.
Нет действенного подхода к ним, и мы обречены на колебания, на половинчатость, и мир для нас обращается стаканом, полным «мухоедства».
Меч, 1938, № 13, 3 апреля, стр.6-7.
В. Булич. «Пленный ветер». - Д. Кнут. «Насущная любовь»
Вышла новая книга стихов Веры Булич «Пленный ветер» (Таллинн, 1938). Стихи в сборнике распределены по трем отделам. К первому можно было бы взять эпиграфом четверостишье Булич: «Свободен ветра горнего полет, И душен воздух городского мира. Во всем, что создано, томясь, живет Частица заточенного эфира». Это - медитативная лирика. Во втором собраны стихи описательные. Стихотворение, открывающее третий, как бы обещает «героя», но нет: здесь речь лишь о герое, «задуманном судьбой». Тут собраны лирические циклы. Заканчивается книжка белыми стихами. Белые стихи зарубежных поэтов так и не могут преодолеть блоковских «Вольных мыслей», найти для себя новых настроений и новых тем. У одного Довида Кнута в «Еврейских похоронах» и в «Бутылке в океане» было обещание исхода - в чем? пожалуй, в одной интонации: страстной, пронзительной.
В новой книге Кнута «Насущная любовь» тоже есть белые стихи. Но то ли мы уже привыкли к Кнуту, то ли в стихах этих нет движения, но нового они нам не приносят. Если есть какая-то эволюция в Кнуте, то в сторону сознательной (даже как бы тенденциозной) бедности формы. Стихи его, отходя от жанровых тем, становясь всё более «человечными» и даже «общечеловечными», одновременно принимают черты отвлеченной лирики, довольствующейся словесными штампами. Моментами поэзия эта начинает напоминать «досимволическое» время «гражданской скорби». Однако ясно: это не небрежность, а «достижение», прием.
Меч, 1938, № 13, 3 апреля, стр.7. Подп.: Н.
Выставка И. Чапского
В IPS’е[541] открылась выставка польского художника Иосифа Чапского, принимавшего в свое время ближайшее участие в «Домике в Колемне», человека дружественного и близкого нашей редакции.
Выставка - «сборная», художник задался целью показать не только свои последние достижения, но и студийную работу, где наряду с разрешением формальных задач намечены и художественные традиции, свидетельствующие о пройденном большом пути. Но самое интересное и значительное здесь то, чему и сам И. Чапский придает наибольшее значение - «сновидческие» картины, выделенные на особой стене.
Тут привычная обстановка нашего быта: внутренность комнаты, красный коридор отеля, отраженный в стенном зеркале, случайно мелькнувшая в полураскрытой двери фигура женщины за ручной работой - преображены неким снотворческим мистицизмом. Не знаю, к тому ли стремился художник, но в картинах этих ясно чувствуется «техника» сна, сна «красочного», во всем правдоподобного, кроме какой-нибудь одной черточки - чудесной или чудовщиной - превращающей действительность либо в бред, либо в высшее существование - Кану Галилейскую...[542]
К сожалению, на эти картины средний посетитель выставок обращает как раз меньше всего внимания, переходя к выписанным натюрмортам, пейзажу и портретам.
Меч, 1938, № 15, 17 апреля, стр.7. Подп.: Г.
В такие дни...
Денек был как раз самый серенький, прохладный - незаметный. Никакого намека нельзя было уловить вначале на то, что ведь был это страстной четверг.
Возле барака с табличкою «кухня» к отцу подошел бледный высокий офицер без погон и без кокарды и скороговоркой отрапортовал о прибытии своего эшелона. А потом, уже «своим голосом», пониженным, чтобы не слышал стоявший за нами каптенармус:
– Я вам рапортую, господин полковник, но считайте это чистой формальностью. Потому что я не с эшелоном, а при нем; ничем не распоряжаюсь и ни за что не отвечаю. По дороге мы разгромили три местечка и один город и разбили винный завод. В поезде ведра с водкой, перепившихся мертвых из вагонов выбрасывают. Сейчас громят здесь станцию, а потом в местечко явятся. Делайте что хотите. Советую вам с ними не встречаться. Я сам только жду случая... до сих пор меня не отпускали, приставили наблюдателя, вот - первый раз вырвался и здесь совсем один. Отдаю себя в полное ваше распоряжение.
Отец, пошевелив своими нависшими бровями, посмотрел дольше, чем следовало, в его лицо, потом деловито осведомился, сколько человек в эшелоне. Офицер с кривой усмешкой пошевелил губами и вскинул плечом.
– Хорошо, - сказал отец, выдержав паузу, и, строго обратившись к каптенармусу, отдал распоряжение выдать хлеб эшелону. На расстоянии двух шагов, на котором, например, почтительно стоял капенармус, разговор с офицером должен был казаться самым обыкновенным деловым разговором.