Лев Гомолицкий - Сочинения русского периода. Проза. Литературная критика. Том 3
Отрывок романа Алданова начинается рассказом о секретаре известного французского писателя, некрасивом юноше, подготовляющем убийство. Нам неизвестно, кого собирается он убить, о поводах мы можем только догадываться. Следует перечень разрозненных соображений будущего убийцы, описание читаемых им по дороге надписей и афиш, подробное описание плаката гимнастического общества, станции электрической дороги и т.д.
Алданов провожает юношу к себе домой в Париж, останавливается на коллекционировании его привычек, чтобы в следующей главе дать перечень воспоминаний старого коммуниста Вислиценуса перед домом, где жил Ленин. На минуту воображение берет верх - появляется призрак Ленина, но тут же растворяется в воздухе. С кинематографической быстротой Алданов меняет персонажей, сохраняя тот же метод.
У Сирина герой один, но жизнь его происходит во многих плоскостях сразу. Начинающий поэт, - сын известного ученого естествоиспытателя и путешественника по центральной Азии, - любитель шахмат. Настоящее входит безо всякого трения в прошлое, задевая одновременно будущее (воспоминания об отце, сплетенные с воспоминаниями о своем детстве, вызваны подготовительной работой к книге о жизни и работе знаменитого отца). Какая-нибудь подсознательно отмеченная ассоциация, тень на панели от листьев и... без предупреждения мы оказываемся на дорожке, ведущей к поляне, - прямо с берлинской улицы. При этом улица действительности, населенная призраками и оборотнями, куда менее реальна воспоминаний. На этой улице мы никогда не знаем, чтó подлинно и чтó существует лишь в воображении. Тут герой Сирина ведет страстный литературный разговор с другим начинающим поэтом, уже достигшим признания, и только по чрезмерной легкости, по порханию реплик, мы начинаем догадываться, что разговор вымышленный. Сирин подмигивает нам из-за плеча героя и, наконец, натешившись недоумением нашим, поясняет, что собеседник-то был призраком. И мы уже не верим ничему...
Но вот идут страницы воспоминаний, и тут мы попадаем в мир прочный, мир знакомого натуралистического романа, несколько уторопленного местами, местами задержанного течения. Здесь Сирин совпадал бы с планом Алдановского романа, если бы рассказ его не имел экзотических и научных отступлений. Специальность и страсть отца героя романа - «чешуекрылые». Целые страницы Сирин наполняет названиями и описаниями бабочек. Рядом с этим изобильным отделом своей коллекции он помещает отделы побледней: из опыта начинающего поэта (этот отрывок мы даем в настощем номере «Меча») и, так сказать, - шахматный.
Сирин заставляет читателя с одинаковым увлечением пробегать страницы, проглатывая всё, - и перечень названий бабочек, и кропотливое повествование о том, как его герои бреются и как они спешат на автобус, отправляясь на урок, и как они беседуют с призраками и подробно вспоминают детство, - при этом с увлечением истинного художника-виртуоза он как бы доказывает всё время: главное в искусстве все-таки как, а не что. Ведь, если разобраться по-настоящему, роман его сводится к борьбе сознания и бытия. Потому и не важны действия его героев, а важны их воспоминания и галлюцинации; потому и план реальности прозрачен, обнаруживает за собою другой мир, воображаемый, но более подлинный и прочный. Только конца этой борьбе нет, нет ее разрешения, так и остается неизвестным: что от чего, - бытие от сознания или сознание от бытия.
Есть в книге еще повесть М. Иванникова «Дорога», написанная досадно претенциозным языком (напр., «он забегал раздетыми глазами», «уехала со своим пожилым, счастливым идиотом куда-то на зимний курорт» и т.п.), не выдерживющая соседства с Сириным и Алдановым. По за,ыслу же это - эмигрантская история, исполненная истинного трагизма.
В отделе стихов - снова цикл Вяч. Иванова. Лучшее тут всё, писанное классическим александрийским: «Полинодия», «Кот-ворожей» (столь характерное по теме для автора) и «Митрополит Филипп», где происходит магическое таинство:
И грезится - в дыму встает из мглы алтарной,Владыке сослужа бесплотным двойником,Святого предка дух, хранящий род и дом.Сквозит, влача в крови, руно митрополичье,Филиппа древнего прозрачное обличье.
Из ряда младших поэтов обращают внимание несхожестью с другими, своей ни с какими канонами не считающейся «диковатой» речью, стихи Л. Кельберина. Поэт не боится мысли, не боится даже аллегории. Показавшиеся парижской критике не вполне хорошего тона стихи, по нашему мнению, весьма отчетливы и значительны. Я говорю о шестистрочном стихотворении «Ecce homo»: –
Два ангела слепых его влекут,К немыслимому благу принуждая, –Их - Логикой и Музыкой зовут,Он вынужден идти не рассуждая.
Ведь их к нему приставил с детства Бог,Чтоб, зная правду, лгать о ней не мог.
Есть еще стихи Эмилии Чегринцевой, А. Штейгера, Кирилла Набокова, Галины Кузнецовой, недавно выпустившей сборник «Оливковый сад», Г. Раевского, З. Шаховской.
Меч, 1938, № 8, 27 февраля, стр. 6. Подп.: Г.Николаев.
Горестные заметы
Неудовлетворенное презрение
Есть сейчас - носится в воздухе - некое презрение к «цельности миросозерцания», ко всякого рода «удачливости». Полная нагота, духовный нюдизм - вот идеал, правда, неуловимый, потому что тут же рефлекс: - до конца раскрыться ни другим, ни себе невозможно (см. «Мысли о ближнем» Ю. Терапиано, идущие в «Журнале Содружества») - никакая искренность, никакие «стенограммы» не помогут. А если и это иллюзия и, куда ни ткнись, всё равно повсюду подстерегает красивость, пошлость и позы, остается опустить руки и жить в полунедоумении.
Определить это состояние можно бы так: неудовлетворенное презрение. Напрасна ссылка, полудоговоренная, на высшее: веяние духа. Дух не может презирать уже потому, что исполняет вся, а презрение - чувство, исходящее извне и свысока. Состояние духовности проявляется во внимании, и потом, духовность и есть цельность миросозерцания, предельная, законченная цельность.
Для человека «неудовлетворенного презрения» эта неотчетливая тоска по духу есть в действительности тоска по цельности, которую он, не узнавая в себе, клеймит пошлостью. На него действуют какие-то переменные токи. Он находится между двух полюсов, не имея смелости отдаться ни одной из притягивающих его сил. Отсюда колебания, блужданья, разлад с волей[530].
Мертвый младенец
У Г. Иванова в «Распаде атома»: «...всё среднее, классическое, умиротворенное немыслимо, невозможно... чувство меры, как угорь, ускользает из рук того, кто силится его поймать и... эта неуловимость - последнее из его сохранившихся творческих свойств... когда, наконец, оно поймано - поймавший держит в руках пошлость. “В руках его мертвый младенец лежал”...[531] у всех кругом на руках эти “мертвые младенцы”»...[532]
Г. Иванов и Г. Адамович сходятся в своей проповеди: все «бледные отблески правды», удовлетворявшие недавно человечество, ныне отходят, уже отошли из мира.
Религия - усопшая красота, лучшее воспоминание человечества; поэзия обречена: - стихи - «лунное», «тихое дело», им лучше «дать отдых» («Комментарии» Г. Адамовича и литературные его статьи). «Тени уходящего мира, досыпающие его последние, сладкие, лживые, так долго баюкавшие человечество сны. Уходя, уже уйдя из жизни, они уносят с собой огромное воображаемое богатство» («Распад атома»)[533].
Уверенностью этой едва ли не заражены сейчас многие из лучших, талантливейших, честнейших. И вот, никогда не было столько туманных речей о духе и такого потока стихов. Стихов притом самых «красовитых»; характернейшими же для них стихи самого Г. Иванова - недавно им исправленные и переизданные.
Что же это?! Ведь с такой трагедией внутри остается одно - целомудренная немота. А тут потоки из рифм и роз.
В том же «Распаде атома» есть некрофильская сценка: насилие над мертвой девочкой[534]. Не так же ли противоестественно насилие над поэзией, в которую не веришь. Поистине некрофильски омерзительны становятся объятия с музой, когда мы знаем, что она мертва[535].
Хаос и «мухоедство»
Кстати уж, чтобы не пройти мимо «Распада атома», раз произведению этому посвящаются литературные собрания в Париже[536].
По нашему скромному суждению, никакого «распада атома» и гибели мира в книге Г. Иванова нет. Просто это книга настроения. Книга неврастеническая и узкая. Автор обещает хаос, но никакого хаоса не показывает, потому что нагромождение уродства, омерзительного, противоестественного, - почему-то всё время сбивающее на эротический бред, - представляет собою отбор явлений, противоположных красоте, и только. Хаос же - то, из чего творилось многообразие мира. В нем были заложены начала красоты так же, как и уродства. Чтобы почувствовать хаос, надо знать прежде всего гармонию, включающую в себя в некоем высшем строе всё: и жизнь, и смерть, и прекрасное, и уродливое. Для Г. Иванова же гармония, видимо, вполне покрывается понятием красоты, или ýже - красивости, потому и хаос он отожествляет с уродством.