Лев Гомолицкий - Сочинения русского периода. Проза. Литературная критика. Том 3
Ты с собакой-Троцким яму рыл,
С мертвым Каменевым ворожил!..
и т.д.
а А. Штейгер, создавший особый жанр восьмистиший, недоговоренностей, скобок и многоточий, дал огромное для себя и тяжелое стихотворение[527], где, несмотря на скобки и многоточия, всё слишком договорено и тяжеловесно. Оба стихотворения следует считать срывами, но появление их знаменательно как показатель большого кризиса поэзии, созданного уходом эмигрантских поэтов от действительности, их «миграцией из жизни». Теперь уже никто не культивирует этого ухода, но создалась инерция, непреодолимая и мертвенная. Инерция умирания. Естественно отчаянным движением преодолеть ее. До эстетики ли тут, - можно ли заниматься рифмой и стилем, можно ли заботиться, оригинально ли, художественно ли, если дело идет о жизни. И показательно, что такой отчянный жест сделан одним из оригинальнейших зарубежных поэтов, А. Штейгером, и таким «монпарнасцем», как Ю. Терапиано.
P.S.
В мои расчеты не входило писать о второй части «Рус. Записок», где в числе других статей есть проникновенная статья Л. Шестова о Достоевском, М. Цветаевой «Пушкин и Пугачев» и др. Но не могу обойти молчанием нового выпада Г. Адамовича, который не знаю как и назвать. В конце своей небольшой статьи, с неопределенными выводами, о советской литературе он, между прочим, пишет: «...у Сталина как “символа” есть страшная опасность: национализм. За последними революционными декорациями встает тут “свиное рыло”, настолько знакомое по русскому прошлому, что поистине охватывает дрожь! И страшна эта опасность особенно потому, что она вообще носится сейчас в воздухе и явно встречает сочувственный отклик у молодежи!..»
Итак, «главная опасность» состоит в том, что коммунист Сталин может впасть в национализм. Из двух «зол» Г. Адамович предпочитает коммунизм.
Любопытно, что подобные вещи Г. Адамович позволяет себе не в газете, но в «толстых» эмигрантских журналах. И что еще любопытнее, что эмигрантские журналы их преспокойно печатают!
Меч, 1938, № 2, 16 января, стр. 6. Подп.: Г.Николаев.
Об ушедших
В «Вядомостях Литерацких» (№ 48) были помещены воспоминания Юлиана Тувима о Болеславе Лесьмяне[528].
Воспоминания переносят нас на двадцать лет назад, когда Тувим был еще начинающим поэтом. Приехав из родной Лодзи в варшавский университет, первое, что он предпринял, - отправился в издательство Мордковича узнать адрес Лесьмяна. Но Лесьмяна тогда в Варшаве не оказалось. Встреча состоялась несколько позднее, в Лодзи, где Лесьмян заведовал литературным отделом Малого театра. Искал ее Тувим для того, для чего ищут начинающие встречи с мэтром. Тетрадь со стихами Лесьмян оставил у себя и просил за оценкой прийти через неделю. Пережив неделю томления и страха, Тувим узнал, что стихи ничего не стоят, что это даже не стихи вовсе. Что поэзия нечто совсем иное. Лесьмян говорил с трудом, ища подходящих выражений, чтобы изобразить размеры неудачи. «Искал он их по всей комнате: глазами - в воздухе, на потолке, в этом углу, в том углу, магическими жестами маленьких ручек, умолкая и снова... откашливаясь и снова...» Перебрасывал страницы незадачливой тетради...
В феврале 1918 г. Тувим сидел в Варшаве в Швейцарском кафэ, потерявший себя от волненья, - с первой корректурой первого сборника в руках.
Делал он ее дрожащими руками, макая перо то в чернильницу, то в кофэ, еще неопытный в типографской алгебраической науке. И вдруг –
– Можно?
Лесьмян!
– О, да, конечно, пожалуйста...
– Корректура?
– Да, вот... издаю сборник стихов и вот...
Но тут вся горячность молодого автора остыла. Тувим вспомнил, что ведь эти самые стихи еще недавно были разгромлены мэтром, а он, несмотря ни на что, по какому-то легкомысленному упрямству всё же выпускает их в свет. Но Лесьмян садится, покашливая. Неспокойный, стесняющийся, деликатный.
– Можно взглянуть?
Берет корректуру и начинает читать, склонив голову набок, - стихотворение за стихотворением. Можно представить положение сидящего перед ним автора. Его бросает в дрожь, он переживает пытки инквизиции. После шестого стихотворения Лесьмян начинает смеяться. Смеется радостным смехом, весь сотрясаясь от смеха, выкрикивая: а! а! а!
– Слушайте! Да ведь это прекрасно! А! а! а! - перекидывает голову с боку на бок, машет ритмически маленькой ручкой и смеется по-детски.
– В самом деле, вам это нравится? - говорит изумленный автор.—Но ведь это те же самые стихи, которые я оставил вам на прочтение в Лодзи...
«Лесьмян умолк. Глаза его полетели на потолок, перенеслись за окно. Голова вполоборота: подбородком в воротник и вверх налево. Посмотрел... голубыми в красной оправе глазами, кашлянул несколько раз и ответил шепотом (неспокойный, стесняющийся, деликатный):
– Простите Бога ради. Ведь я тогда даже не заглянул в вашу тетрадку».
––––––
Минувшему году суждено было стать годом потерь для польской литературы. Ушел старый несравненный лирик Лесьмян. Вслед за ним - умер молодой 28-милетний Збигнев Униловский. Обе смерти были внезапны. Униловский умер в два дня, от воспаления мозговых оболочек - последствие гриппа.
О размере дарования Униловского говорит уже одна его ранняя известность. Он выступил с шумом. Первая книга «Общая комната» была конфискована (конфискация потом была снята). От нее пошли круги по воде. Мнения критиков расходились. Одни видели в ней «человеческий документ», сырой материал, другие - из ряда вон выходящее литературное явление. В ту пору в статистике библиотек Униловский занимал первое место. А было-то ему всего 22 года. Позади он оставил тяжелое детство, черные годы физического труда - на мельницах, в барах. Талант открыл ему двери в мир. Следующая книга «Человек в окне» показала, что первоначальная грубость и документальность его стиля были нарочитыми. Затем пришла большая заграничная поездка, плодом которой явились две книги. Талант Униловского быстро рос и мужал. Он почувствовал в себе силы приступить к большому роману. Первая часть романа «20 лет жизни» поставила его на одно из первых мест среди польских молодых прозаиков. Смерть ранняя и внезапная - не дала окончить дела этой жизни.
Униловского я встретил всего один раз, - случайно. Слышал о нем как о человеке давно и знал людей, которых он фотографировал в своей «Общей комнате».
Было это весной прошлого года за несколько месяцев до его смерти. Кто бы о ней мог думать!
Тогда ко мне в Варшаву в первый раз приехал Юра Клингер, и мы пошли вместе к Тувиму. Тувим никого, кроме нас, не ждал. Сидели, беседовали о «скамандриных брегах»[529]. Неожиданный гость. Звонок. Тувим ждет - кто появится из закрытой в переднюю двери. Но появляется одна рука с книгой; машет книгой в воздухе. Затем книга летит на ковер. Рука скрывается. Тувим, сорвавшись, - «Что такое!» - бежит в переднюю. Гость, для него милый. Он его называет: «Збышек», целует, приводит к нам. Поднимает с полу книгу, показывает, смеясь, посвящение. Это «Воспоминание моря» Униловского.
Униловский принес свою новую книгу.
Сам он стоял, пожимаясь. Дурачась, бормотал:
– Дай мне что-нибудь.
– Но что, что?!
Так и ушел. Уже в передней Тувим предложил ему свою тросточку, но тот отказался:
– Взял бы, знаешь, но я из принципа тросточек не ношу.
Показался он мне жизнерадостным, полнокровным, громоздким и очень молодым.
О том, что он опасно болен, я узнал в самый день осложнения гриппа - очень случайно и опять у Тувима. Тувим был на редкость оживлен. Держал в руках наши маленькие «Священные Лиры», когда пришло известие об Униловском. Он сразу умолк. Известие это его придавило.
Через два дня, проходя мимо витрины «Вядомостей», я увидел большой портрет Униловского, окруженный полоскою крепа. Стекло в витрине было выбито. Вокруг портрета лежали осколки на скомканных газетах.
Меч, 1938, № 4, 30 января, стр.6.
«Современные Записки»
Почти всю первую - литературную часть новой 65-й книги «Современных Записок» занимают отрывки романов, продолжающихся из номера в номер: Сирина «Дар» и Алданова «Начало конца». Близкое их соседство подчеркивает какую-то общую черту, чрезвычайно характерную для новой прозы. Внешне новая проза - это перечень явлений, имеющий два направления во времени - в обе бесконечности со знаком плюса и минуса - неопределенное прошлое и неопределенное будущее. Разница у авторов только в сложности формулы. У одних принят во внимание некий мистический или сюрреалистический коэффициент, у других перечень принимает вид коллекционерства. Между этими полюсами занимают среднее место - Алданов (попроще), Сирин (посложнее) - и «Дар», и «Начало конца». Герои их живут отвлеченною жизнью; их отличает сила воображения, а не действия. Сила эта у них различна (так, для человека из романа Сирина она не знает границы между воображаемым и подлинным, ежеминутно подсовываемым в поле зрения действительностью; герой же Алданова всегда уверен в том, чтó действительность, и чтó игра ума пустая), но невозможно требовать от нее системы. Потому и коллекционерство тут, - как, впрочем, всякое коллекционерство, - неполное. Некоторые отделы собираемых явлений разрастаются до избытка, некоторые только намечены двумя-тремя случайными видами.