Лев Гомолицкий - Сочинения русского периода. Проза. Литературная критика. Том 3
Войдя в кухню, отец спокойно, как всегда, поговорил с поваром, отдал нужные распоряжения, приказал, чтобы доложили сегодня сала в кашу, сделали мясной суп. Такс уже получил или стащил где-то огромную, больше его головы, кость и, враждебно косясь на чмокающего ему солдата, волок ее через двор в укромное место. Повар, как всегда, весело пошучивал.
Подумав, отец поинтересовался еще, сколько будет солдатских «куличей» - хватит ли поделиться с гостями.
Возвратившись к эшелонному офицеру, недоверчиво наблюдавшему сию этапную идиллию, отец пригласил его на обед в офицерскую столовую, посвистел Таксу, спешно зарывавшему кость под стеной барака, и мы направились обратно через местечко домой.
Офицер поклонился нам в спину, сделал шаг за отцом, остановился и, мне показалось, сделал растерянный жест руками.
Больше мы его уже не видели...
После обеда (обедали без прапорщика Семипалатинского, который вторые сутки кутил с офицером железнодорожного батальона, и без Маргариты Константиновны, которая его «спасала») отец, как всегда, отправился «подремать». За столом он рассказал между прочим про утреннее явление. Все как-то дико переглянулись, а доктор, который как раз вчера вернулся из деловой поездки, снял пенсне, долго протирал его прыгающей салфеткой и уронил в суп.
За отцом прошествовал в спальню и Такс, долго уминал свой сенник, ринулся наконец на него и сразу захрапел. Во сне он бредил и храпел, как человек.
Все разошлись. Дом, где мы жили, был на отлете. В кухне звенела посуда. Потом послышались голоса. Бесшумно появилась кухарка, вытирая о полосатый передник руки:
– Барыня, за барином пришли.
Пришли (с кухни!) три чужие (эшелонные!) солдата с винтовками в руках и потребовали коменданта:
– Где наш кровопийца?
– Барин спит.
– Давай его сюда живого или мертвого.
Но от шепота ли кухарки, от тишины ли в доме голоса понизились. Мельком я заглянул в кухню: стояли они посредине молча, в шапках, у переднего свисал расстегнутый ворот.
Будил отца всегда я. Была у меня своя система: чтобы не испугать, тихо что-нибудь говорить над ухом. На этот раз отец очнулся быстрее: была обычная секунда недоумения пробуждающегося. Поправив перед зеркалом волосы, отец накинул свою зеленую без погон куртку, в которой ходил на охоту, взял палку (Такс, который всегда бывал рад прогулке, вилял уже вокруг) и вышел в кухню.
– Что случилось?
– Да там... разберут...
– А, ну идемте.
И вышел, сутулясь, подпираясь спокойно палочкой.
В окно наше, если глядеть с самого края, была видна улица и в конце ее домик этапной канцелярии. Домика теперь видно не было - черно было от толпы: стояли на заборе, на высоких тротуарах, в русле улицы, наклонно протискивался куда-то красный обвисший флаг.
Окно мама открыть не позволила и оттащила меня в угол.
Маму в эти часы я как-то совсем не помню. Смутно представляется, что сидела, сжимая виски, а то вставала, делала несколько шагов, сложив на груди руки, точно собиралась ходить из угла в угол, но тотчас же снова молча садилась. Вокруг, между прочим, было тихо, только временами долетал из местечка веселый гомон, похожий на детские голоса. И вот в этом напряжении впервые в своей жизни я узнал потом часто приходивший холодок пустоты, ясное ребенку «апокалипсическое» томление, которое станет навсегда преградой между моим поколением и поколением новым, детство которого пришлось на спокойное время.
Уже начало темнеть. Наконец кто-то под окнами пробежал, потом прошагал. Постучали. Мама решительно подошла к двери, отстраняя меня, но вошла - ворвалась Маргарита Константиновна. Она была в детском плащице без рукавов, с капюшоном, накинутым на голову, и с большим фонарем в руке - как лесной дед из детской книжки с картинками. За ней из двери выглянул чумазый писарь, влез и стыдливо замялся. (Про этого писаря мы потом узнали, что он готовил на этапе революцию и сам метил в диктаторы.)
Глаза у Маргариты Константиновны были расширены, губки прыгали. Она не знала, куда поставить фонарь, и ни за что не хотела снять плащ и освободиться от капюшона.
– Одевайтесь... Чего же вы сидите... Сюда же придут сейчас... Вы ничего не знаете... Могут же прийти... всего в крови... привели... посадили... Сережу хотели схватить - но его самого схватили... да, он вышел и говорит, что Сережа пел «Боже царя»... а у нас, действительно, пели - они за стеной марсельезу, а у нас «Боже...» А кто-то крикнул: он дезертир... Сережа же с пистолетом в самую толпу и говорит - нет, хотел сказать или крикнуть, всё равно... Сейчас придет доктор... Никанор Гаврилович меня только проводил, спасибо, Никанор Гаврилович... Да, я не сказала главного... Сережу сейчас приведут... Только не нужно показывать, что его привели, чтобы он не подумал. Я, пожалуй, сниму плащ. И спрячьте это - его мне доктор где-то нашел - говорит, на случай, если ночью бежать придется...
Плащ сняли, фонарь я сунул под диван (в нем, кстати, не было ни лампы, ни свечки). Постепенно мы восстановили связь событий, хотя рассказ был по-прежнему невразумителен.
Эшелон начал с железнодорожного батальона, где их с револьвером в руке встретил начальник. Его обезоружили, сорвали погоны, привели в местечко, избивая по дороге, и посадили на этапную гауптвахту, выпустив двух солдат, там сидевших за покражу. У солдат этих спросили, «а что ваш кровопийца». Но и этапные узники ничего дурного сказать об отце не пожелали.
Со станции повалили сначала на этап: громить и делать революцию. Набросились на кухню, но там ждал сытный обед.
После обеда эшелон разбрелся по опустевшему местечку, ища с чего начать. И тут произошло два события. В булочной у старой еврейки нашли булку, которую, показалось, продавали втридорога; возле же самой канцелярии, где столпились солдаты и любопытные, выскочил длинноногий молодой человек, сын хозяйки, у которой жили Семипалатинские, и стал кричать, что жилец прапорщик ходит в погонах, поет «Боже царя храни» и пьянствует.
Всё это соответствовало действительности. Сам прапорщик (правда, уже без погон, которые без его ведома Маргарита Константиновна дрожащими кривыми ножницами для маникюра спорола, а он спьяна этого не заметил) стоял тут же на своем крыльце, нащупывая в кармане револьвер, с умилением смотрел на солдат и порывался им что-то крикнуть.
Молодой человек ораторствовал, толпа наседала. Но в это время кто-то крикнул: «да чего он сам тут... мы на фронт, кровь проливать, а он...» и т.д.
Бледного оратора стащили и под конвоем отвели на ту же гауптвахту. Тогда вспомнили о Семипалатинском. Но прапорщика уже спрятали, а к канцелярии подступила новая толпа. Вперед несли дорогую булку и вели упиравшуюся и голосящую старуху.
Тут-то и было послано за отцом.
Отец прошел через толпу невозмутимой своей походкой: одна рука наполовину в косом кармане охотничьей куртки, другая с палочкой. На Такса, поджавшего уши, зачмокали. Перед отцом расступились и в ожидании замолкли.
Канцелярия, кабинет отца были набиты солдатами. Отец сел за свой стол (Такс в обычной позе у ноги, дыша в сапог), обвел глазами:
– Что случилось?
– Да вот, господин полковник, у вас тут непорядки. Булку втридорога продают. За ценами не следите... население от спекулянтов страдает...
– Покажите, какая булка.
Медленно пошарил в кармане, вынул ключи, открыл стол, взял перочинный ножик, разрезал булку.
– Да ведь это кулич. Сдобное тесто, с изюмом.
– Это кулич... да это кулич... - пошло зыбью из кабинета в коридор, на улицу.
Из толпы протолкался солдатик - такой серенький солдатик, с застенчивым лицом - потянулся, вырывая уже у кого-то.
– Это мой кулич, я купил.
– Товарищ комендант не виноват, вынесем ему доверие...
Доверие было вынесено, написано и подписано.
А отец тут же его всемерно использовал, поручив эшелону охрану местечка.
И вот в эту минуту в канцелярию явился Семипалатинский, вынул револьвер и заявил:
– Полковник, только через мой труп...
Он пошатывался, был бледен, без фуражки, со спутанными волосами. Отец отобрал у него револьвер, шепнул, что прапорщик георгиевский кавалер, контужен в голову, а потому невменяем, и, выведя в коридор, отправил с писарем к нам.
Семипалатинского долго уговаривали лечь, но он сидел неподвижно в столовой. То начинал плакать, то порывался вести солдат на защиту отечества. Света не зажигали. Маргарита Константиновна сидела, обняв его, несколько же раз, выбегая в другую комнату, ломала руки, шептала что-то, а потом снова к нему возвращалась.
Дрожа, я следил за нею из темноты. Тут я должен в скобках добавить, что уже давно в офицерской столовой вошли в привычку шутки над моими, как говорилось, «воздыханиями». Воздыханий, собственно, не было, для воздыханий я был слишком еще мал, но порою бывали странные сны, с участием Маргариты Константиновны, и фантастические выдумки в дреме. Между прочим я, несмотря на свои 13 лет, замечал, что Маргарите Константиновне игра эта: шутки, мои пристальные взгляды и внезапные вспыхивания нравились. Она не прочь была игру эту продолжить и даже углубить. Даже и тут, в такую минуту, она (впрочем, мне это могло казаться, ребенком я был фантастическим) искала меня глазами, а может быть, и руки заламывала для меня. Я же, потрясенный, следил за нею. Необычная тишина, первый холодок «апокалипсический», всё это входило в ряд фантастических ночных мечтаний.