Озаренные - Леонид Михайлович Жариков
Васильку, мiй брате,
Пусти мене в хату...
Дам тобi перiг,
Щоб не втiкуснiг...
Николай Николаевич отличается сдержанностью характера. Никогда не узнаешь, что у него болит, чем он озабочен, какие трудные задачи должен решить. Это было у него от врожденной скромности. Он считал, что не имеет права тревожить других собственными жалобами — у людей хватает своих забот. Если он бывал слишком оживлен и сыпал шутками, я знал: на душе у него неспокойно. За нарочитой беззаботностью он старался скрыть душевные боли. Ляшко был общительным человеком, любил простых людей, сходился с ними легко. Как-то по-особенному внимательно смотрели на человека его светлые глаза, как будто ему важно было увидеть, не огорчен ли человек, не нужно ли ему помочь. Должно быть, и эти черты вырабатывались в его характере там, в местах «не столь отдаленных», в тюрьме, на далеких этапных переходах. Там люди остро нуждались в добром слове сочувствия, в поддержке.
Для меня Ляшко всегда оставался чудо-человеком. Во время прогулок, когда он разувался в лесу, чтобы походить босиком по траве, я тайком поглядывал на его ноги: не видно ли на них отметин от кандальных цепей, в каких «гулял» один из его героев, Алексей Аниканов, из «Рассказа о кандалах»? Нет, Николай Николаевич был слишком земным человеком, чтобы выглядеть необыкновенным: он любил детей, различал по голосам птиц, отлично знал жизнь леса, напоминая этим академика по делам природы Михаила Михайловича Пришвина, которого очень уважал.
Николай Николаевич великолепно знал быт русского севера — владимирские, вологодские говоры, народные пословицы и поговорки, народный юмор. Об этом он говорил с уважением и тоже с юмором: «Пословицы и присловицы, каковы в народе издавна словом употреблялися и яко в волне морской, тако в молве мирской разглашалися».
Выпадали минуты, когда Николай Николаевич углублялся в воспоминания, и тогда удавалось слышать его рассказы о жизни в ссылках. Он показывал мне, как ссыльные революционеры умели делать из одной спички четыре. Он присаживался на лесной пенек, доставал перочинный ножик и аккуратно расщеплял спичку вдоль на четыре части.
Николай Николаевич, несмотря на отсутствие систематического образования, был по-настоящему интеллигентным и широко образованным человеком. Его познания в области науки, техники, литературы обращали на себя внимание. А в вопросах знания жизни он был профессором. В нем сочеталась народная мудрость с любознательностью ребенка. Я думаю, что любознательность и вечная неудовлетворенность достигнутым были главной движущей силой в его самовоспитании.
Как-то по зиме я приехал в Малеевку, когда Николай Николаевич уже там жил. Навестив его, я похвалил большую светлую комнату, в которой он поселился.
— Вот и плохо, что большая, — неожиданно сказал он. — В больших комнатах мысли разлетаются по углам... И не всегда в больших комнатах рождаются большие мысли. Известно также, что Николай Васильевич работал над «Мертвыми душами», как он сам писал, «в дырке» — так Гоголь называл маленькую каморку в своей римской квартире в Италии, где он жил в 1837 году...
Я понимал: Гоголь тут ни при чем. Привычка Ляшко работать в маленьких комнатах была горьким приобретением его тюремного и ссыльного быта.
Ляшко был мечтателем. Труд рабочего человека был для него песней всей жизни. Даже слово «рабочий» он понимал как «народ». В этом имени у него соединялось все: и личное счастье, и борьба, и надежды, и само понятие «будущего». Он с уважением и как-то бережно говорил о будущем: о городах-садах, домах-коммунах, заводах-парках, чтобы в цехах были цветы, а за стенами корпусов росли тенистые кленовые, березовые, сосновые аллеи, чтобы «не цветы были в заводе, а завод в цветах». Он даже придумал специальный термин — «живая архитектура будущего», когда в домах стены будут состоять из вечно цветущей растительности.
На природе Николай Николаевич преображался, становился веселым, разговорчивым, он точно вбирал в себя ее доброту. Не сразу догадался я, что прогулки были также способом его работы. Он обдумывал свои вещи на ходу. Такая манера «устной» работы тоже, вероятно, выработалась в условиях царских одиночек. «Я пишу ногами», — шутил Николай Николаевич. Никогда не вел он дневников и не имел записных книжек — это тоже была привычка старого подпольщика не иметь при себе вещественных доказательств своих убеждений или связей. Работа за письменным столом начиналась только тогда, когда замысел всесторонне обдуман «на ходу». После этого начиналось черкание и перечеркивание написанного, то есть то, что называется муками слова.
— Вычеркивать труднее, чем вписывать, — говорил Николай Николаевич и в шутку добавлял: — Я плачу себе по десяти копеек за каждое выброшенное слово и по копейке за вписанное... Еще Лев Николаевич говорил, что никакие, даже самые гениальные, прибавления не могут улучшить рукопись так, как вымарки, вот и я всю жизнь учусь вычеркивать.
Николай Николаевич не придавал большого значения удобствам бытия: одевался просто, к обеду никогда не спешил, часто пропускал завтраки, так как работал по ночам и вставал поздно. В столовой он больше разговаривал, чем ел, особенно любил подшучивать над любителями поесть. «Знаешь, как Рабле говорил о своем Пантагрюэле: он учился едва полчаса, а духом всегда пребывал на кухне». Однажды он озадачил сестру-хозяйку, сказав, что в старые времена варили суп из сена, — вот это была еда! Николай Николаевич говорил без улыбки, а глаза смеялись.
...Ляшко не расставался с шуткой. Иногда мне казалось, что она была его излюбленным лекарством. Помню, как уже в последние годы, после первого инсульта, когда рука у него еще слушалась плохо, встретил он однажды нашего малеевского врача Анну Наумовну.
— Как себя чувствуете, Николай Николаевич? — поинтересовалась она.
Вместо ответа Ляшко подошел к ней и, протянув руку, с улыбкой, явно говорящей о некоем подвохе, сказал:
— Сначала давайте поздороваемся, доктор, — и так сильно пожал руку Анны Наумовны, что она присела.
— Николай Николаевич, разве так обращаются с дамами?
— Извините, доктор, — смеясь, ответил он, — я хотел показать, как себя чувствую.
Иногда на вопрос о самочувствии он отвечал иначе:
— Черти меня не берут.
Малеевские старожилы единодушно признавали за ним абсолютное первенство в грибной охоте.