Дэвид Шилдс - Сэлинджер
Помни: ты всегда будешь жить после войны. Всегда будешь травмирован, а как мы справляемся с травмами? Всегда будет великолепие детства – и/но запретный позыв к контакту взрослого и ребенка. Сейчас это мальчик, и сейчас, только однажды, мы признаем шесть миллионов жертв[369]. Твоя мать, Бу-Бу – ошеломляющая и законченная женщина (с точки зрения заурядных людей, такие живые, переменчивые рожицы не забываются). Ты настолько сильно травмирован, что когда твоя подружка Наоми сказала тебе, что у нее в термосе сидит червяк, ты спрятался под раковиной в подвале. Мать курит по-армейски. Когда ты убегаешь отсидеться на корме отцовской лодки (а почему ты убежал?), мать объявляет себя вице-адмиралом, пришедшим проверить «стермафоры». На тебе шорты цвета хаки. Только потому, что твоя мать Бу-Бу не орет об этом на всех перекрестках, люди не знают, что она – адмирал. Она почти никогда не обсуждает свой чин с людьми – за такие разговоры могут с позором погнать со службы. Она подает сигнал, который звучит как смесь сигналов «Отбой» и «Побудка», и отдает честь дальнему берегу. Если ты скажешь, почему ты убежал, она подаст особый тайный сигнал, слышать который разрешается только одним адмиралам. (В конце концов, она командует флотом.) У тебя есть маска аквалангиста, некогда принадлежавшая твоему покойному дяде-самоубийце. Моряки никогда не плачут. Только если их корабль пошел ко дну. Или если их, потерпевших крушение, носит на плоту, и им есть и пить. А убежал ты из дому потому, что кто-то назвал твоего отца большим грязным иудой. Тебе объяснили, что иуда – это такая чуда-юда-рыба-кит, которую можно запускать в небо, держа ее за веревочку, и даже взлетать вслед за ней, пока ты маленький. Мать так нравится твоя восхитительная детская непосредственность, что она не может удержаться, чтобы не поцеловать тебя в шею. А затем рассматривает тебя и старательно заправляет твою рубашку в шорты. В своей невинности ты интуитивно чувствуешь, что у твоей семьи есть тайна, что в ней что-то не так, и что эта тайна имеет отношение к войне, еврейству, холокосту. Можешь искупить нас? Нет, не можешь, потому что я пересеку линию и войду в эротику с участием взрослого и ребенка, но после войны, после множества людей, ставших для меня трупами, я должен сделать это. Так мы приходим к первопричине, которой является сама война. Указательный палец правой руки, палец, которым нажимаешь на спусковую скобу винтовки или пистолета, испытывает легкий зуд. Вспышки молний или несут на себе твой номер или не несут его. Единственные, кто может спасти тебя, – это дети, которые, по счастью, поют в церкви в три с четвертью часа дня. К сожалению, ни на ком из детей – не на Сибилле, ни на Рамоне, ни на Лайонеле, ни на Эсме – ты не можешь жениться, так что тебе остается или покончить жизнь самоубийством или замкнуться.
Будь ты более церковным человеком, ты воспарил бы душой, слушая детский хор. То есть, если ты жаждешь религиозного спасения, ты бы нашел его в Эсме, которая указывает путь. Ты уходишь из церкви до того, как скрипучий голос регентши разрушит очарование. Для тебя мир взрослых разрушает мир ребенка. В мире взрослых ты существовать не можешь (твоя теща просит достать ей немного тонкой шерсти, как только тебе удастся отлучиться из «лагеря»), а к миру детства ты не принадлежишь (не можешь жениться на двенадцатилетней девочке, которая в любом случае вскоре станет молодой женщиной).
А вот и доказательство грядущего превращения: на запястье девочка носит часы военного образца, указывающие на переход в мир взрослых[370]. А ты без памяти влюблен в жену? Нет, потому что она взрослая. Ущерб, причиненный войной, повсюду: отец Эсме убит в Северной Африке, а ее мать, по всей вероятности, погибла во время немецких стратегических бомбардировок Англии в 1940–1941 годах. Книга начинается с дзэнского коана: «Каков звук хлопка одной ладони?» А вот еще один коан: «Что сказала одна стенка другой?» Единственный способ решения коана – выход за пределы рациональности; единственный выход из ущерба – прыжок в мистическое, которое почти всегда доступно через простое сознание ребенка. В данном случае, этот ребенок – Эсме, которая просит тебя написать рассказ. Разумеется, этот рассказ мы и читаем, а ты пишешь. Ты замечаешь, что после дождя пряди волнистых волос Эсме слиплись, а когда она скрещивает ноги, чтобы подровнять носки своих туфель, ты замечаешь нечто более важное для тебя – на ней белые носки, и ножки у нее точеные. Желая поцеловать ее, ты целуешь ее брата Чарльза громким, влажным поцелуем, но тебе страшно не нравится то, что и Чарльз, и Эсме движутся к менее сентиментальному образу жизни: они вырастут и станут сознающими себя людьми, утратившими великолепный доступ к собственным чувствам.
Что до тебя, то тебе постоянно везет все лучше знакомиться с убожеством. Ты прошел войну, не сохранив в целости свои способности. У тебя случился нервный срыв, и ты провалялся две недели в военной психиатрической больнице. И выглядишь ты как настоящий труп. Тебе провели тест на трехкратное прочтение абзацев текста, а сейчас тебя проверяют на трехкратное прочтение предложений. Многие недели ты куришь сигареты одну за другой, безостановочно. У тебя кровоточат десны. И половину лица у тебя сводит тиком. Ты сжимаешь виски руками (в одном из прежних воплощений ты застрелился, пустив себе пулю в правый висок). Жизнь для тебя – ад, а ад – это неспособность любить, неспособность любить из-за Эсме и всего прочего. Временно пускаешься в пространные рассуждения: хватаешь корзинку для мусора и извергаешь в нее рвоту. Ты действительно спасен в тот момент, когда Эсме присылает тебе разбитые часы, временно остановившееся время и временное соединение своей жизни с твоей. Разница в возрасте исчезает: в своем воображении ты можешь вечно жить в ее воображении.
После войны ты возвращаешься домой[371]. Дом, милый дом. Боже, да ты с ума сходишь. Думаешь, что можешь вернуться в армию, – если тебе дадут тропический шлем и большущий стол, а еще хорошую сетку от москитов. По меньшей мере, забудешься. Твоя жена сбежала от тебя с каким-то не травмированным, здоровым, нормальным парнем. А ты для нее слишком слаб. Слишком слаб для нее – вот в чем дело. Каждую ночь тебе приходится сдерживаться от того, чтобы не заглянуть в каждый стенной шкаф, сколько их ни есть в квартире. Так и ждешь, что там по углам прячется целая орава сукиных сынов. (Тебе никогда не служить в контрразведке.) Она просто животное. А ты, черт возьми, не животное. Ты должен быть больше и лучше животного. По-твоему, тело – вместилище всех бед. Тебе нужна взрослая женщина, которая спасет тебя, а она не может тебя спасти, даже если она держит фонарик, пока ты меняешь шину. Даже если покупает тебе костюм нужного размера или цитирует романтическую поэму. Ни одна реальная женщина не может сравняться с мистическими дебрями твоего воображения. Ни одна реальная женщина, ни одна реальная семья не может сосуществовать с твоими послевоенным гневом и сентиментальными изысканиями в Корнише-Хюртгене.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});