Воспоминания самарского анархиста - Сергей Николаевич Чекин
Приближается день и час моего возвращения к жизни «на воле» — освобождения из десятилетнего сталинского концлагеря. Грустно, без вдохновения смотрю я на свое туманное будущее, на свою «черту оседлости», без мечты и грез на жизнь, но все же как-то радостно на душе, что предстоит начать мне жизнь без зоны, колючей проволоки и ежедневного счета по головам в концлагере. Итак, на шестом десятке лет надо начинать жизнь заново. Теперь, познав жизнь до дна, во всей глубине ее добра и зла — я смотрю на нее через море людской скорби и океана народных слез и [вижу], что счастье одних, меньшинства, основано на несчастьи большинства экономически, политически и морально. Вот почему так часто встречаются семьи, живущие не так, как им хочется и мечтается, а как приказывают и указывают те или другие государственные власти, которые с первого дня своего господства живут уже в коммунизме: потребляют по потребности, а работают по возможности, а чаще тунеядствуют. А поэтому окружающий мир жизни человека и общества народов находится во власти государства, его воли, и власть смотрит на своих подданных граждан как на почву удобрения их государственного господства над человеком и обществом народов.
В жизни людей все-все относительно, нет ничего стандартного для познания — стандартно только насилие, а всякая власть требует от каждого подданного раболепия и шаблонности во всем. Но ни одна диктаторская власть не хочет знать того, что «каждый молодец на свой образец», что Дарья не может быть Марьей, а Марья — Дарьей. Дарья остается Дарьей, а Марья Марьей во всех своих проявлениях души, ума и сердца, и только борьба за хлебы материальные и духовные объединяет пути их жизни, да еще потребности к общности (стадности). И даже тогда, когда каждый будет иметь хлебы в равной степени по количеству и качеству, когда наступит всеобщее единение в хлебах тела и духа без государственной власти, то и в свободном безвластном коммунизме — Марья будет оставаться Марьей, а Дарья Дарьей, ибо людей объединяет в общество общая потребность в удовлетворении своих потребностей, но в то же время каждый человек, каждая личность остается и будет оставаться своей собственной, со всеми своими особенностями, чего не понимают и не хотят понять диктаторские и недиктаторские государственные власти господствующих кастовых классов с древнейших времен до настоящего дня.
В жизни заключенного самые ужасные переживания происходят в первые месяцы заключения и последние перед освобождением — эти переживания лишают заключенного сна и аппетита, и действительно, последние три-четыре месяца я мало спал и ел: всё думы и думы бесконечные о будущей своей судьбе и о многом, [о чем] может думать человек в начале шестого десятка лет, после десятилетнего заключения и потери и разрушения семьи.
Срок заключения окончился[213]. На вахте концлагерного лазарета раздался телефонный звонок: «Освободить и направить во вторую часть — отдел кадров для заключенных — на оформление освобождения Трудникова Петра Петровича». Дежурный вахтер сообщил лазаретному помощнику по труду — лагерному местному отделу кадров, где хранятся формуляры заключенных данной зоны, и помощник по труду — тоже из заключенных, как доверенное лицо МГБ, вызвал меня к себе и сказал: «Ну, Петр Петрович, собирайся с вещами и иди на освобождение в отдел кадров отделения».
Сдержанно прощаюсь с собратьями по заключению и работе, врачами, фельдшерами и другими, с кем многие годы прошли в концлагере, в обществе униженных и оскорбленных. Кто-то дарит мне в дорогу, на счастье, полотенце и дает совет: при выходе за зону вахты бросить ложку в зоне, ту ложку, которую все годы носил в нагрудном кармане телогрейки-бушлата и с которой каждый заключенный не расстается ни днем, ни ночью. Я ухожу, а у остающихся заключенных завидное сочувствие, скорбь на влажных блестящих глазах и грусть: мечты о дне своего освобождения, прихода конца срока заключения и жизни «на воле», и каждый молчаливо думает про себя: «Вот ты дотянул до освобождения, а дотяну ли я?»
Последний раз прохожу через вахту концлагеря. На вахте старший вахтер знает, что я ухожу на освобождение: у него на столе лежит телефонограмма: «Такого-то из-под стражи освободить». И верится, и не верится, что я иду на освобождение по окончании срока заключения, так как нередко там в отделе кадров по окончании срока заключения задерживали «до особого распоряжения» на месяцы и годы, как это было с врачами Бездетновым, Джепаридзе, Павловым и многими другими «сверхсрочниками», так как в стране, где и беззаконие закон, удивляться не следует, что хорошо известно всем концлагерникам.
Во второй части пятого отделения последний раз сняли отпечатки пальцев — «игра на рояли», взяли подписку о неразглашении всего того, что видел и слышал в концлагере, но народ знал хорошо, что в каждой четвертой семье имелись репрессированные в период царствования царя марксидов Иосифа Сталина. Дали справку, что я отбыл срок заключения по пятьдесят восьмой десять лет и что по отбытии срока заключения следую в пересыльную центральную часть Печорлага — входных и выходных ворот Печорских лагерей. Там мне выдали паспорт с пометой «черты оседлости» — ограничения места жительства.
Когда во второй части чиновник отделения спросил меня, куда я желаю ехать по освобождении — я назвал свой областной город, где жил и работал до ареста. Нельзя: режимный! Сызрань — режимный; Чапаевск — режимный! Тогда я назвал глухое село на берегу Волги, и мне написали на справке: такой-то отбыл срок заключения по такой-то статье и едет «к избранному месту жительства»[214]. Хорошо написано и «честно»!
***Когда-то Герцена А. И. и других в жандармском отделении ссылали в края отдаленные и спросили, куда они желают ехать на ссылку, то поехали туда, куда заранее определили жандармские власти — места Западной Сибири, и тоже по избранному ими месту жительства было написано в их сопроводительных справках, но они ехали под конвоем срок ссылки отбывать[215], а я из концлагеря без конвоя по отбытию срока тоже в ссылку. Итак, в апреле пятидесятого года я получил освобождение на год раньше срока заключения за хорошую работу в концлагере. Девять