Озаренные - Леонид Михайлович Жариков
Федор Чекмарев и трое других рабочих сгрузили истерзанную, как будто явившуюся с поля боя, раненную в непосильной работе машину, которую сами же делали с таким уважением и надеждой. У Федора даже ком в горле застрял, точно родного человека хоронил...
С того дня грустное, тягостное настроение передалось всем рабочим. Уже не было заинтересованности, не было оживленных разговоров вокруг рождающейся в испытаниях чудо-машины. Сам изобретатель ходил нахохленный, даже чуб торчал сердито, как у петуха. Явится утром в мастерские, бросит на ходу хмуро «здравствуйте», а кому сказал — стенам или людям — неизвестно.
Рабочие с сочувствием посматривали вслед главному механику, не умея понять и объяснить, почему так круто обернулись дела с комбайном в худшую сторону. Все были уверены, что совершается несправедливость, но никто не мог понять, в чем причины столь странного поворота событий. Как будто и не было триумфальных испытаний первой модели комбайна на шахте «Альберт», когда кустарно склепанная машина, поражая шахтеров, уверенно и легко рубила уголь и сама наваливала его на конвейер. Пока стоит свет, никто не забудет тех первых 12 вагонеток угля, добытых машиной за один час. Как будто не было всеобщего ликования и рабочие не поднимали на руки изобретателя. Как будто не премировали комбайн в Москве, на конкурсе, как самую лучшую модель, как будто ничего этого не было...
У себя дома Алексей Иванович старался скрыть чувство душевной обиды за искусственной озабоченностью по хозяйству. Наталья Семеновна ни о чем не спрашивала мужа, хотя знала от людей о неожиданных неудачах с испытаниями комбайна. У нее нашлось достаточно ума и такта, чтобы не растравлять и без того больные раны дорогого ей человека.
У Бахмутского была открытая натура, и он не мог долго скрывать своих чувств. Настал день, когда он, оставшись с Наташей наедине, рассказал ей обо всем. Молча и внимательно слушала она горестную повесть. Что-то она уже знала, о чем-то слышала впервые, и ее сердце наполнялось болью и нежностью: что тут поделаешь, чем поможешь?
Был тихий летний вечер. Владислав и Игорь ушли гулять, маленький Вентик спал с бабушкой Соней в кухне во дворе. Алексей Иванович и Наташа спустились в сад, сбегающий к берегу Лугани. Под развесистой яблоней была у них там заветная скамейка: частенько обсуждали они здесь семейные дела, предавались воспоминаниям юности.
Светила луна, и платье Наташи и ее оголенные до плеч руки казались узорчатыми от лунного света, что пробивался сквозь листву деревьев.
— Наташа... Нет, ты послушай и пойми... Мне обидно, что эти критиканы, если разобраться, в общем-то, правы. Мотор комбайна слабо тянет. Зубки ломаются. Две смены провозились в лаве, а угля ни грамма. Выходит, что они правду говорят и моя машина не стоит ни гроша. Ведь так получается? Скажи, так или, может, я ошибаюсь?
Наташа ответила не сразу, она молчала, опершись локтями на свои колени и задумчиво глядя туда, где белел среди яблонь пчелиный улей дедушки Семена. Потом она обняла его за плечи и сказала негромко:
— Ты добрый, Леня, вот тебе и кажется, что они правы. У тебя сердце доверчивое, и поэтому ты думаешь, что все люди вокруг тебя добрые.
— Да нет же, Наталка, не то ты говоришь. При чем здесь сердце? Люди приехали по делу, им надо испытать новую машину, какой еще нигде не было. Должна же быть у них ответственность? Конечно. Должна быть боль за общее дело? Безусловно. Поэтому они и критиковали — я так понимаю... Теперь-то я понимаю, почему на шахте «Криворожье» дело не пошло: не справилась машина с крепкими породами, да и кровля там такая... Представляешь, шел комбайн, рубал, и вдруг вышла в кровле такая «кобылка», что комбайн застрял, хоть волов запрягай и вытягивай... Тут комиссия и начала надо мною смеяться...
Алексей Иванович говорил громко и горячо, и Наталья Семеновна несколько раз прерывала его и повторяла шепотом:
— Тише, соседей разбудишь... Успокойся, прошу тебя, — и она ласково гладила теплой нежной ладонью его небритую щеку: — Рыцарь ты мой, гайдамака неугомонный, — сказала она вдруг с такой нежностью, что Алексей Иванович притих. — Я тебе давно хотела сказать, Леня, чтобы ты не сдавался...
Она вдруг замолчала, и голос ее задрожал, точно она вспомнила что-то и ощутила перед ним свою вину.
— Ты не обращай внимания, когда я ворчу... Я понимаю, как твоя работа в сердце запала, и ты не можешь иначе, и должен весь сгореть... И ты делай свои дела, а на меня не сердись. Ведь я жинка, а жинки всегда ворчат... И ты не сдавайся. Я детей воспитаю одна... Я в тебя верю, и ты всех победишь — и людскую злость, и зависть... А сейчас успокойся. Посмотри, какая луна, как в юности нашей. И так хорошо на душе... Чуешь, лягушки квакают. Я так люблю, когда месяц в небе и лягушки урчат. Это они песни свои спивают...
Бахмутский сидел, уронив лицо в ладони. И по мере того как говорила Наташа, сама удивляясь своим словам и увлекаясь ими, он поднимал голову и смотрел на нее с великой нежностью. Наконец он горячо обнял ее и, не говоря ни слова, стал целовать ее теплые руки, родное лицо, глаза, которые почему-то были влажными.
— Наталка... Да где я нашел тебя, такую разумную! Ласточка ты моя, любовь моя и надежда... Ты же спасла меня, знаешь ли это? Я бог ведает что думал про себя: и что я никчемный, и неспособный, и остолоп, и дурень. А ты сказала... рыцарь. Да если я даже никакой не рыцарь, то теперь, после твоих слов, должен им быть! Ведь я не для себя придумал машину, не для себя не спал по ночам. Я людей зажег своей идеей, для народа старался. Еще в детстве я дал себе слово, что буду жить для шахтеров, буду спасать их, буду облегчать их горький труд... Ой, Наталка, люба моя, голубка. Да кто же тебя надоумил такие слова сказать мне. Я теперь горы сверну! — Бахмутский вскочил, обнял жену и поднял ее над землей. — Ты права: нельзя сдаваться. Я же не трус, а духом упал. Почему? Я предателем буду, если не добьюсь, чтобы мой комбайн работал в шахте. И никто не сможет ославить его и облить грязью. Только враги могут сделать, а с врагами надо бороться... Пойдем, Наталка, чуешь,