Фридрих Ницше. Трагедия неприкаянной души - Р. Дж. Холлингдейл
Как филолог он был особенно нетерпим к христианской манере библейской экзегезы и интерпретации:
«Сколь мало воспитывает христианство чувство достоинства и справедливости, можно вполне оценить исходя их характера писаний его учителей… снова и снова они говорят: «Я прав, ибо в Писании сказано…» – и далее следует толкование столь бесстыдно спорное, что филолог, который слышит это, испытывает одновременно ярость и смех и вопрошает себя: возможно ли такое? Да достойно ли это? Да прилично ли это, наконец?.. Но в конечном итоге, что можно ожидать от действия религии, которая в эпоху своего основания увековечила этот неслыханный филологический фарс, касающийся Ветхого Завета: я имею в виду попытку вытащить Ветхий Завет из-под ног евреев в убеждении, что в нем заложено исключительно христианское учение и что он принадлежит христианам» (М, 84).
В основе враждебности Ницше к христианству, таким образом, лежит мнение, что эта религия безрассудна: что просвещенный и разумный человек не должен верить в нее. Но критика христианства с этих позиций в принципе могла бы быть заявлена любым философом; при этом существует единое мнение о какой-то особой, ницшеанской, специфике этого неприятия. Эта специфика состоит в том, что уходит корнями в его собственную философию и направлена (особенно в «Антихристианине») в первую очередь против учения самого Христа. Для Ницше ключ к характеру Иисуса состоит в доктрине о непротивлении злу:
«…противоположность всякому состязанию, всякому ощущению себя в борьбе, сделалась здесь инстинктом; неспособность к сопротивлению становится здесь моралью («не противься злому»: глубочайшее слово Евангелий, в известном смысле ключ к ним) – блаженство в мире, кротости, неспособности враждовать» (А, 29).
«Благая весть»… как раз о том, что противоречий больше нет; Царство Небесное принадлежит детям» (А, 32).
«Такая вера не сердится, не порицает, не защищает себя… Такая вера не доказывается ни чудесами, ни воздаянием, ни посулами, ни даже Писанием: она всякий миг сама себе чудо, награда, «Царство Божие»… Можно было бы, допустив некоторую свободу выражения, назвать Иисуса «вольнодумцем» – его не заботит ничто устоявшееся: слово убиет, все устоявшееся убиет… Он говорит только о самом глубинном: «жизнь», или «истина», или «свет» – вот как он называет это глубоко внутреннее» (А, 32).
«Вся психология Евангелия не ведает понятий вины и наказания, не ведает она также и понятия вознаграждения. «Грех», всякая разновидность дистанции между Богом и человеком устранена – именно в этом и состоит «благая весть». Блаженство не обещано, оно ничем не обусловлено: это единственная реальность…» (А, 33).
«Царство небесное» – это состояние сердца, а отнюдь не то, что находится «над землею» и грядет «после смерти»… «Царства Божия» не ждут; для него нет ни вчерашнего, ни завтрашнего дня, оно не грядет и «через тысячу лет» – это опыт сердца…» (А, 34).
«Радостный вестник» умер, как жил, как учил, – не ради «искупления людей», а для того, чтобы показать, как надо жить. Практическое поведение – вот что завещал он человечеству: свое поведение перед судьями, перед солдатами, перед обвинителями, перед всевозможной клеветой, издевательствами и насмешками – свое поведение на Кресте. Он ничему не противится, не защищает своих прав, не делает и шага ради того, чтобы предотвратить самое страшное, что может с ним произойти, – более того, он еще и способствует всему этому. И он молит, он страдает и любит вместе с теми и в тех, кто причиняет ему зло… Не противиться, не гневаться, не призывать к ответу… Не противиться даже злому человеку – любить его…» (А, 35).
«Теперь видно, чему наступил конец со смертью на Кресте: новым, совершенно самостоятельным начаткам буддийского мирного движения, фактическому, а не просто обещанному счастью на земле» (А, 42).
«Жаль, – говорит он, – что поблизости от этого интереснейшего из декадентов не случилось никакого Достоевского; я хочу сказать, жаль, что рядом не было никого, кто сумел бы воспринять пугающую прелесть такой смеси утонченности, болезненности и детскости» (А, 31). Иисус учил спасению через отказ от сопротивления, через готовность «подставлять другую щеку» – но для Ницше движущей жизненной силой был конфликт. Таким образом, ни заголовок «Антихристианин», ни вызывающее «Дионис против Распятого» не подразумевает возведение Ницше себя самого в ранг антибога: это просто формулы для противопоставления его философии власти Христовой доктрине о непротивлении.
Он испытывал огромное уважение к Христу как к человеку:
«…на самом деле был только один христианин, и тот умер на кресте. Евангелие умерло на кресте… Ложно до бессмыслицы видеть в «веровании»… отличительный признак христианина: только христианское практическое поведение, жизнь, подобная той, которой жил Он, распятый на кресте, является христианской… Даже сегодня такая жизнь возможна, для отдельных личностей даже необходима: подлинное, примитивное христианство будет возможно во все времена» (А, 39).
Однако он полагал, что эта доктрина получила развитие как следствие болезненной чувствительности к боли:
«Инстинктивная ненависть к реальности – следствие крайней раздражительности и болезненности, когда уже не хочется, чтобы тебя «трогали», потому что любое прикосновение слишком чувствительно. Инстинктивное неприятие антипатии, вражды, любых разграничений и дистанций – следствие крайней раздражительности, когда любое сопротивление, сама необходимость чему-то сопротивляться воспринимается как непереносимое неудовольствие… когда блаженство… лишь в том, чтобы никому и ничему не противиться, ни злу, не злодею, – любовь в качестве единственного, последнего шанса на жизнь… Страх перед болью… не может окончиться иначе, чем религией любви» (А, 30).
Однако жизнь, которую вел Иисус, была иной, нежели жизнь современного христианина, а практическое поведение Христа отличалось от поведения церкви, называемой его именем: должно быть, у «христианства» иной источник, отличный от жизни и поведения Христа. Мнение Ницше относительно его происхождения выражено одним предложением: «За «благой вестью» последовала наисквернейшая из всех: Павла» (А, 42). И когда он говорит об этом с презрением, то речь идет именно о религии Павла, а не о Евангелии, умершем на Кресте. Павел, утверждает он, вновь привнес все грубые понятия примитивной религии, которую Иисус уже преодолел:
«Нет ничего менее христианского, чем церковные огрубления – Бог как личность, «царство Божие», которое грядет, «царство небесное» по ту сторону, «Сын Божий», вторая ипостась Троицы» (А, 34).
«Тот факт, что человечество должно преклонить колена перед противоположным тому, в чем заключались исток, смысл, правда Евангелия; что в понятии «церковь» человечество освятило все то, что «радостный вестник» счел оставленным