Фридрих Ницше. Трагедия неприкаянной души - Р. Дж. Холлингдейл
Имя Диониса теперь установлено для утверждения существования человека, который «достаточно силен для свободы», который может позволить себе любую вольность, поскольку взял свои страсти под контроль; который является хозяином своей жизни, а не ее жертвой; который наслаждается жизнью и утверждает ее, так как радость заключается для него в осуществлении воли к власти. Теперь Дионис – это Дионис из «Рождения трагедии» вкупе с Аполлоном из того же «Рождения трагедии» – эффект сильной страсти, сильной воли к власти под собственным ее контролем, то есть сублимированный.
Осознать – это означает понять, что подразумевается под знаменитой последней строкой «Ecce Homo»: «Поняли ли меня? – Дионис против Распятого» (ЕН, XIV, 9). «Дионисийский человек» – это «сверхчеловек», реальный, а не просто надежда на «возвышение типа человек»:
«Человечество не обнаруживает развития в направлении лучшего, или более сильного, или более высокого… поступательное развитие ни в коем случае, ни при какой надобности [не является тем же, что есть] восхождение, продвижение, умножение сил. В ином отношении бывают случаи индивидуального прогресса, постоянно возникающие в самых разных частях земли и в недрах самых разных культур, и в них действительно воплощен более высокий тип – некто, относительно всего человечества представляющий собой сверхчеловека. Такие счастливые случайности великого успеха всегда были возможны и, вероятно, всегда будут возможны» (А, 4).
Но Ницше отмечает:
«Христианство… объявило войну не на жизнь, а на смерть высшему типу человека» (А, 5).
Первые свои серьезные претензии к христианству Ницше сформулировал в главе из книги «Человеческое, слишком человеческое», озаглавленной «Религиозная жизнь». Научные и особенно психологические знания, говорит он, теперь запрещают нам верить в его догматы:
«…при нынешнем состоянии знания уже более невозможно иметь что-то общее с ним [христианством], не замарав безнадежно свое интеллектуальное сознание…» (ЧС, 109).
Вера в христианского бога —
«…лживое утверждение жрецов, что существует Бог, которому угодно, чтобы мы делали добро; который является надзирателем и свидетелем всякого действия, всякого момента, всякой мысли; который любит нас…» (ЧС, 109);
в божественность Христа —
«…еврея, распятого две тысячи лет назад, который сказал, что он Сын Божий. Доказательства для подобного утверждения не существует» (ЧС, 113).
Христианская религия —
«…бог, который производит на свет детей от смертной женщины; мудрец, который призывает не работать больше, не чинить суда, но внимать знамениям грядущего конца мира; справедливость, которая принимает в искупительную жертву невинного человека; некто велящий своим ученикам пить его кровь; молитвы о свершении чуда; грехи, содеянные против бога и богом отпущенные; страх перед потусторонним, вратами которого является смерть; образ Креста как символ в эпоху, которая уже не ведает назначения и позора Креста…» (ЧС, 113).
Для мыслящего человека это уже не представляется возможным. Влияние христианской веры оказалось психологически вредным:
«Именно христианство привнесло в мир понятие греха. Вера в средства, предлагаемые против греха, постепенно сходила на нет в самых своих основах: но вера в слабость, чему обучают и что распространяют, все еще жива» (СТ, 78).
«Основатель христианства был… подобен врачевателю души, преданный той печально известной доморощенной вере в универсальное средство. Временами его методы представляются сродни методам зубодера, чьим единственным лечением от боли является удаление зубов… Но различие состоит в том, что зубодеру, по крайней мере, доступен сам объект, а следовательно, достижимо и избавление от боли пациента… тогда как христианин, верующий в то, что избавился от чувствительности, занимается самообманом: она продолжает жить в нем в опасной вампирической форме и терзает его отвратительным притворством» (СТ, 83).
Критика продолжается в «Рассвете», где святой Павел назван «первым христианином, изобретателем христианскости [Christlichkeit]» (Р, 68), а христианская церковь – «энциклопедией доисторических культов» (Р, 70).
«Не будем никогда забывать, – пишет он, – что именно христианство сделало из смертного одра ложе пыток» (Р, 77).
«… В древности существовало просто несчастье, чистое, невинное несчастье; только в христианстве все приобрело значение наказания, заслуженного наказания…» (Р, 78).
«Единственная капля крови в мозгу, слишком большая или слишком малая, может сделать нашу жизнь неимоверно несчастной и тягостной, так что нам придется выстрадать более из-за этой одной капли крови, нежели Прометей выстрадал от грифа. Но самое худшее состоит в том, что кто-то может даже и не знать, что причина заключается в этой капле. Се «Дьявол»! Или «грех»!» (Р, 83).
Христианское отношение к проблемам пола казалось ему просто извращением:
«Христианство трансформировало Эроса и Афродиту… в дьявольские знаки и фантомы посредством тех мучений, которые вызываются в сознании верующих при любом эротическом возбуждении. Не ужасно ли превращать неизбежные и постоянно повторяющиеся ощущения в источник внутреннего страдания?.. А следует ли считать Эроса врагом? [Во время соития] один человек, совершая то, что доставляет ему удовольствие, одновременно доставляет удовольствие другому человеку – столь великодушное взаимодействие не так уж и часто встречается в природе! И порочить такое взаимодействие, и разрушать его посредством отождествления с нечистой совестью! Ассоциировать воспроизводство человеком своего рода с нечистой совестью!» (Р, 76).
(Сравним это с фрагментом из «Ecce Homo», написанного восемь лет спустя:
«И для того чтобы не оставалось никакого сомнения… в моем взгляде на этот вопрос, я приведу еще одно положение из своего морального кодекса против порока… Это положение гласит: «проповедь целомудрия есть публичное подстрекательство к противоестественности.