Давид Боровский - Александр Аркадьевич Горбунов
«Поэзия останется всегда той, превыше всяких Альп прославленной высотой, которая валяется в траве, под ногами, так что надо только нагнуться, чтобы ее увидеть и подобрать с земли…» Давид словно следовал совету Бориса Пастернака, данному в 1935 году в Париже, – и помнил строчку из стихотворения Анны Ахматовой («Когда б вы знали, из какого сора / Растут стихи…»), нагибался и поднимал то, мимо чего все проходили и не замечали, и сценографическая поэзия Боровского вырастала из этого «подобранного сора»…
Как легко – нагнулся, поднял… На самом же деле – непостижимая тайна создания образов, метафор, соавторства с писателем. Смотрят все, видят – единицы. «Гений Давида, – говорит Михаил Резникович, – в этой потрясающей простоте, которую мог предложить только он». Давид влюблялся в фактуру – живую, не сделанную в театральной мастерской, а обнаруженную в реальной жизни. Фактуру со своей судьбой, сохранившей следы чьих-то прикосновений.
Резникович вспоминает придумки Боровского в двух сценах спектакля «Наполеон и корсиканка», поставить который режиссер уговорил Давида в 2004 году в Театре имени Леси Украинки.
В первой генералы отдают свои сбережения Наполеону, чтобы он смог откупиться от Жозефины. Где могли быть спрятаны деньги, чтобы их не обнаружили англичане? Давид предложил: в генеральских сапогах. И генералы начинают снимать сапоги, с трудом достают из них монеты, которые катятся, проваливаются в щели дощатого пола конюшни.
Во второй Наполеон отмечает в тюрьме-конюшне, в которой его содержали англичане, годовщину коронации, и на стол выставляют несколько канделябров со свечами. Какие в тюрьме могут быть канделябры? И Давид попросил принести несколько бутылок из темного стекла, вставил в них огарки свечей, и условность стала правдой. Сплав открытой условности с предельной жизненностью.
Время лишь подчеркивает справедливость суждения о гениальности и простоте. Сочинения Боровского просты. Ничего же нет сложного в Занавесе «Гамлета», натуральном фронтовом грузовичке-трансформере в «Зорях…», березах в «Живом» с деревенскими домиками на верхушках и огоньками в окнах этих избушек…
Когда Боровский работал над спектаклем в театре «Эрмитаж» с Михаилом Левитиным, он говорил ему: «Плохи ваши дела» – «Почему?» – «Я зашел в реквизиторский цех. Беднейший цех. Никому в голову не придет походить пособирать по свалкам, по мусоркам. Миша, кто же в реквизиторском цехе только на спектакли все делает? Люди делают на перспективу, они тащат все интересное в реквизиторский цех. Где ваши вещи? Их нету. Предметов нет!»
Давид не любил бутафорию. Всякое дешевое фактурное замещение. Иногда вспоминал ответ одного известного театрального администратора, когда тому вместо тюля предложили марлю, мол, зритель все равно разницы не заметит. «Дважды два – четыре. И два плюс два – четыре. Но уже не то», – сказал администратор и… получил тюль. Боровский умел настаивать на своем. Иногда, казалось, вопреки здравому смыслу.
Конечно же, Давиду приходилось порой менять решение по той или иной сцене или даже по всему спектаклю. Потом об этом жалел, понимая, что «такова театральная жизнь». В спектакле «Товарищ, верь!..» пришлось отказаться от очень многого.
«Я так подгадал, – рассказывал он, – чтобы период думанья о спектакле пожить в Ленинграде. В самом Ленинграде не получилось, пожил около. Точнее – в Куоккала. Мы с моим товарищем, кинорежиссером Костей Ершовым, купили путевки в Дом творчества кинематографистов в Репине, что и есть бывшая Куоккала. Там в снегу и тепле, отоспавшись и гуляя, провели замечательное время. Мне было абсолютно достаточно: Костя, Александр Сергеевич, Питер и глубокий снег. Читал книги незнакомые и перечитывал старые. И там же придумалась сценическая композиция из карет (я-то вообще неравнодушен к любому виду транспорта особенно из прошлого века).
Долго ль мне гулять на свете
То в коляске, то верхом,
То в кибитке, то в карете,
То в телеге, то пешком…
На сцене – черный возок, способный летать. Он конской упряжью “подвязан к небесам”. Еще – золотая имперская карета, ее будут переносить на руках лакеи и вельможи. И сани… С санями не получилось. Они должны были стоять у белой (снег) стены в глубине сцены. В санях – солома. И я представлял, как в конце спектакля охапку соломы откинут и под ней откроется гипсовая посмертная маска Пушкина. Белый гипс на золотистой соломе. По контрасту с двумя двигающимися каретами сани – неподвижны. Ждут… В таких санях ночью из Петербурга увезли гроб с телом Пушкина. Но потом мне стало казаться, что сани все тяжелят. Короче говоря, я их убрал. Еще в макете.
Очевидно, они действительно были тяжеловаты. Пространство сцены на «Таганке» все же небольшое. А сцена в этом спектакле должна была быть как чистый лист бумаги. Такой вот жанр: “письма Пушкина, к Пушкину и о Пушкине”. Лист белой бумаги играл особенную роль. И сама сцена была сродни такому листу. Легкое движение – она заполняется. Раз – и все исчезает. И опять – чистый лист. А вот сани… Выразительность мотива я ощущал, но пространство настояло на своем.
Уже в готовом спектакле тоже много от чего пришлось отказаться. Любимов, да и все, настолько увлеклись, что сочинилось длиннющее представление. Первый «грязный» прогон – почти шесть часов. Встал вопрос: или играть в два вечера, или – сократить. Сокращать обидно – такое пришлось бы выбросить! Жалко. Как же без этого?! И без этого?! Значит – два вечера? Но если два вечера, то для второго надо делать другую декорацию, другой спектакль. А, с другой стороны, зачем придумывать новое, когда и это, мол, недурно? Думали-думали и решили сокращать.
Ушли совсем неплохие куски. Вырезали все наводнение. А оно очень даже было выразительно. На пушкинский возок цеплялись и лепились люди, спасаясь от гибели, и он будто плыл над водой (он же висел в полуметре от планшета сцены). Золотая карета была убрана. (В спектакле она то в кадре, то ее нет совсем.) И на пустой сцене – качающийся возок, облепленный людьми. Очень просто, но еф-ф-е-ектно. А там, наверху, угадывался Петр. Такая вертикаль Медного всадника. И стало походить на корабль: конская упряжь превращалась в ванты парусов.
Шуми, шуми, послушное ветрило,
Волнуйся подо