Давид Боровский - Александр Аркадьевич Горбунов
Второе – горизонтальные металлические стеки-держатели над центром сцены, реальная кабина лифта, а в ней – тускло освещенные манекены. Они ничем не отличались от живых людей, поскольку и живые люди в тесноте лифта выглядят как манекены.
Лифт в «Часе пик» двигался. Боровский научил актеров жить на сцене вместе с декорацией, пластически вписываться в пространство. «Мы, – рассказывает Смехов, – должны были координировать ходьбу “по улицам” с геометрией движения “горизонтального лифта” над головой, четко соблюдая повороты на углах. Когда актеры – пешеходы носились по периметру сцены – точно так, как носятся люди по улицам большого города, а маятник – впереди, а лифт – позади, а свет и музыка усиливали визуальную реальность, – тогда уверенный пробег кабины лифта по горизонтали демонстрировал публике наглядность абсурда нашего существования».
Третье – Боровский не любил на сцене лишних предметов и всегда искал многофункциональные. В «Часе пик» в сцене банкета с сотрудниками и итальянским партнером в роли стола появлялась стандартная больничная каталка, покрытая длинной белоснежной скатертью, на которой были сервированы блюда и напитки.
«Уже успев прочитать у врача о своем сокращенном будущем, – рассказывает Смехов, – мой герой, сидя в торце стола, произносит большой внутренний монолог – к сведению публики, но не персонажей пьесы – о тех, кто сидит за этим столом в неведении, что застолье почти поминальное. Соседи едят и пьют и не замечают, что по ходу монолога я так разгорячился, что начал трясти каталку, называя каждого из присутствующих грубыми словами, проклиная их хладнокровное к моей беде отношение. А они – ноль внимания: их потрясывает, а они не замечают и довольны жизнью и застольем. И вдруг вспомнив молитву ксендза и похороны фронтового товарища, я встал. И все встали – будто каждый задумался о чем-то важном. Звучит трагический Шопен. И мы как один нагибаемся и осторожно накрываем стол-каталку свисающей с краю частью скатерти-савана; очертания посуды напоминают тело покойника, и произносим: “А теперь помолимся за душу того из нас, кого Бог призовет к себе следующим”».
Много раз Вениамин Смехов слышал от зрителей, как зал замирал от трагического чувства и от восторга за такой резкий вираж фантазии театра. Эта выдумка Боровского запомнилась театралам в ряду гениальных моментов на сцене и была повторена в «Мастере и Маргарите» в сцене заседания членов правления писательской организации при упоминании имени покойного Берлиоза.
Юрий Петрович между тем назвал «Час пик», шедший, между прочим, на «Таганке» 16 лет, всего лишь «вынужденным спектаклем»: «Я бы его никогда не ставил, но это было в трудное для театра время… Это не пьеса. Это рассказ – довольно поверхностный, но все-таки там была острота».
И тут же Любимов говорит, что не ошибся, «делая это с увлечением: мне кажется, хороший очень дизайн у Давида Боровского был, и я не жалею, что этот спектакль вышел».
Назвать «дизайном» многоплановую сценографию Давида Боровского…
Склонность сомневаться всегда и во всем, что он делает, и в процессе бесконечных сомнений обнаруживать иногда сразу несколько полярных подходов – характерна для Давида Боровского. Ему трудно было выбрать, потому что трудно отказаться.
Достоверность, подлинность вещей, появлявшихся на сцене по воле Боровского, философа, по определению Любимова, «предметного мира», – его принципиальная установка. Всегда в меру, иногда казалось – до миллиметровой точности, насыщая ими заданное пространство, Давид превращал их в действующих исполнителей, должных играть вместе с артистами, дополнять своим присутствием диалоги и монологи, жить с ними, создавая тем самым «принудительные условия игры». Они и играли, игровое «одеяло» на себя не перетягивая, но нагрузку на себя – символическую и поэтическую – принимали и укрепляли веру актеров в предложенные обстоятельства.
Давид Боровский убрал со сцены искусственность, фальшивость, нарочитость. Есть театральный язык, и есть воображение зрителя, которое мощнее, чем кажется поначалу. «Вечный спор, что лучше: нарисованный задник леса или бревно настоящего дерева, лежащее на сцене, – говорит Александр Боровский. – По мнению папы, – второе, то есть бревно, на которое можно сесть, в которое можно вогнать топор, которое можно распилить. Мне кажется, его понимание и чувство фактуры стало доступнее для зрителей, их фантазии и воображения, нежели писанный в “натуральной манере” задник. Он ввел и аскетизм, и чистоту, и условность, с одной стороны, с другой – в этом лаконизме соблюдалась достоверность предметной фактуры. Каждый элемент “играл” и обретал массу ассоциативных значений. Такое сверхточное попадание в замысел, идею, смысл, нерв произведения. Наверное, это и изменило пространство сценографии в театре».
Из вещей, которые благодаря выдумкам Боровского – его «аттракционам» – приравнивались к актерам и становились предметами искусства, он выжимал непредсказуемые смыслы. Например, в трифоновском «Обмене». Запредельная, порой, условность и корневая правда соединены Боровским без швов. Жизненная правда в обнимку с театральной условностью.
В «Обмене» художник через подлинные вещи, до предела заполнившие сцену, с такой силой пронзительности усилил простенькую, обыденную, казалось бы, историю, что она выросла до размеров драмы.
И как всегда у Боровского, – все просто. И пришло из жизни. Боровский рассказывал, что толчком замысла послужила не раз виденная им привычная картина: сгрудившиеся у подъезда дома, в котором он жил, вынесенные из квартиры вещи, потерявшие свой изначальный смысл, совершенно беззащитные. «Условный прием, – говорила Алла Михайлова, – в сочетании с безукоризненной подлинностью вещей не только добавляет смыслы, но возводит историю в ранг притчи».
Превращение предмета, словно по мановению волшебной палочки (а какая еще палочка, если не «волшебная», должна дирижировать внутри «волшебной коробочки»?), в эмоциональный образ с метафорой, которую все запомнят, поскольку именно она выражает суть заложенного в пьесе, – великая тайна Боровского, данная ему, надо полагать, свыше и унесенная им с собой.
Вещи, участвующие в «Обмене», Виктор Березкин окрестил «инсталляцией». Можно, наверное, и так. Но инсталляция скорее хорошо продуманная художественная подборка вещей, выставленных в заданной последовательности, но напоминавшая блошиный рынок. Вещи же Боровского в «Обмене» – живые. Они занимали свои места в квартире, хозяйка которой была смертельно больна и «предназначена» сыном для участия в немедленном обмене ради улучшения жилплощади. Вещи из реальной жизни – к некоторым из них были пришпилены «стригунки» (так называли объявления об обмене) – вызывали сопричастность зрителей.
У Боровского, неведомым путем связавшего сценографическими решениями смысл спектакля, эстетику театра и функциональность, на сцене играло все, что он на нее выставлял. Вещи, конструкции, предметы. Все вместе