Владислав Дворжецкий. Чужой человек - Елена Алексеевна Погорелая
В миг расставания, в час платежа,
в день увяданья недели
чем это стала ты нехороша?
Что они все, одурели?!
И утонченные, как соловьи,
гордые, как гренадеры,
что же надежные руки свои
прячут твои кавалеры?
Впрочем, что до самого Дворжецкого, то он в это лето точно не одинок.
3
В августе 1977 года, по возвращении с очередных съемок, ему удается собрать вокруг себя практически всех близких людей, за исключением, может быть, маленького Мити, на встречи с которым бывшая жена Ираида не слишком охотно дает разрешение. А так – все в сборе: мать, старший сын, дочь, друзья, Наталья Литвиненко, ее родители… Не хватает только собаки Гитаны: она, всегда так верно сопровождавшая хозяина на съемках, перебиравшаяся с ним с квартиры на квартиру, с дачи на дачу, не выдержала очередной долгой дороги из Белоруссии. Сбежала из машины прямо на остановке.
«Мы ее звали, выкликали – нет и нет. Исчезла, – вспоминал Виноградов. – И в какой-то момент Владик как-то так сжался весь и сказал: „Всё. Поехали. Она не вернется“. <..> Я уговаривал его поискать еще. – „Нет, мы поедем“». Позже друзья горько скажут, что какая-то часть Дворжецкого умерла уже тогда – и действительно, уход животного, кошки или собаки, часто мистическим образом предваряет уход человека; по некоторым проговоркам Дворжецкого очевидно, что летом 1977-го, летом, оказавшимся для него последним, мысль о смерти действительно задевает его глубоко – и всерьез.
В тени этой мысли ярче воссоздаются детали семейного деревенского быта, в сознании Дворжецкого чуть осененного переделкинскими строками Пастернака:
Как обещало, не обманывая,
Проникло солнце утром рано
Косою полосой шафрановою
От занавеси до дивана…
Мать гремит на кухне посудой. Саша блаженствует: еще на месяц можно забыть о надоевшей учебе, жечь костры, собирать грибы, проводить летнее время с друзьями, отцом и сестрой. Лида окликает от дверей «сторожки», в которой, ища предподросткового уединения, устраивается на ночлег: «Папа, папа, скорей пойдем, скорее!» Дворжецкий отмахивается: «Лида, отстань, тебе давно уже пора спать, иди». Но девочке так хочется показать отцу прибежавшего ежика…
А у Вацлава Яновича там, в Горьком, «третьего дня был день рождения…».
А что же – любовь?..
Как ни странно, о ней, об этой поздней любви, рассказ о которой становится обязательным пунктом всех биографических материалов о Владиславе Дворжецком, в его собственных записных книжках (по крайней мере – опубликованных) не говорится ни слова. Возможно, по причине его деликатности, не позволяющей изливать чувства даже личному дневнику? А возможно – потому, что в 1977 году он и сам не был в состоянии как следует отрефлексировать, что, собственно, значит для него эта поздняя – и, вероятно, последняя, как ему уже было понятно, – любовь?
Устав от неуюта, от бытовых неурядиц, от постоянного внимания женщин, от неизбежных в его положении бесконечных тусовок («У Саввы неожиданно наткнулся на целый „бомонд“, – устало и иронично пишет он в августе 1977 года. – Разговоры все те же – кто и сколько выпил…»[197]), он потянулся к тому миру, который от всего этого был далек. К миру простой женщины, простой семьи… Тут, в доме у Литвиненко, не в тягость были его дети (родители Натальи охотно забирали Сашу из интерната домой на каникулы, привечали на даче и Лиду, и ее маму – Светлану Пиляеву; какие-либо предрассудки в этом смысле им были не свойственны), тут не упивались его актерской славой, а скорее опасались ее. «Ой, дочка… Только актера тебе еще не хватало…» – передавала Наталья реакцию своей матери, а сама вспоминала, как в гостях у подруги, куда та пригласила Дворжецкого, с предубеждением ожидала появления «такого… Актера Актерыча». Простота и серьезность Дворжецкого произвели на нее впечатление, а неустроенная жизнь, болезнь, отсутствие примитивной бытовой хватки вызвали желание помочь. Наталья Литвиненко работала в исполкоме, хорошо разбиралась в бумагах и документах, смогла убедить Дворжецкого, что ему пора собрать справки, необходимые для покупки квартиры, и сама посодействовала вступлению в кооператив.
Дворжецкий, безусловно, был ей глубоко благодарен и эти поздние отношения воспринимал как благословенную передышку во всей своей сложной и неустроенной («неприкаянной») жизни; вот только…
Красноречивую запись читаем мы вновь в августовском его дневнике:
«Еще раз про любовь» – фильм с Дорониной и Лазаревым.
По-моему, очень добрый фильм, и играют они хорошо. Мать говорит, что она однообразна, а по-моему, это ее манера, своя, присущая ей, это индивидуальность. Если говорят: «Ты как Доронина», – если ее передразнивают, пародируют и можно узнать именно Доронину, значит, индивидуальна она. Закончить только нечем было фильм, поэтому героиню убили. Иначе кто знает, чем бы она кончилась, эта еще одна любовь? В общем-то все знают…[198]
Он об этом хорошо знал, да. Оттого и боялся загадывать, что будет дальше.
Эта дневниковая запись из книги «Вацлав Дворжецкий. Династия», вышедшей пятнадцать лет спустя после публикации в «Смене», тоже исчезла. А ведь интересно, что именно ценил Дворжецкий в своих коллегах и современниках, кого и за что хвалил, о ком сохранял вырезки из старых журналов… Впрочем, можно заметить, что о коллегах-артистах высказывался он мало, как будто не чувствовал себя вправе судить, и говорил только хорошее. Вот – о Дорониной, о Мордюковой, о Гурченко, о бывших соучениках по Омской театральной студии Николае Калинине и Татьяне Ожиговой, которой пророчил большую кинокарьеру, но, к сожалению, здоровье не позволило ей сниматься (в 1989 году она умерла от тяжелой болезни)… Друзьями Дворжецкого из киномира, не считая режиссера Тарасова, могли называться, помимо Татьяны Ткач и Олега Даля, Юрий Назаров и Лев Дуров.
С Дуровым ему довелось сняться в последнем фильме – «Однокашники», вышедшем в прокат уже после смерти Дворжецкого, 28 октября 1978 года.
Нет бы собраться им – время унять,
нет бы им всем – расстараться…
Но начинают колеса стучать:
как тяжело расставаться!
Но начинается вновь суета.
Время по-своему судит.
И в суете тебя сняли с креста,
и воскресенья не будет…
Сильнее смерти
Гул затих. Я вышел на подмостки.
Прислонясь к дверному косяку,
Я ловлю в далеком отголоске,