Джованни Казанова - История Жака Казановы де Сейнгальт. Том 4
— Когда?
— Этим вечером. Вы видите, что когда я спросил свою кровать, он ответил, что мы поговорим об этом завтра. Очевидно, это значит, что она мне не понадобится. Считаете ли вы возможным, чтобы оставили без еды такого человека как я?
— Меня сочли таким.
— Ладно; но между вами и мной есть некоторая разница; и, говоря между нами, Государственные Инквизиторы совершили ошибку, арестовав меня, и должны быть сейчас озабочены тем, чтобы ее исправить.
— Они устроят, возможно, для вас пенсион, поскольку вы человек, с которым нужно обращаться бережно.
— Вы рассуждаете весьма верно: на бирже нет маклера более полезного, чем я, в вопросах внутренней коммерции, и Пятеро Разумных[56] извлекают много пользы из моих советов. Мое задержание — явление странное, которое, по случаю, принесет вам счастье.
— Мне счастье? Каким образом?
— Не пройдет и месяца, как я вызволю вас отсюда. Я знаю, с кем мне надо поговорить, и каким образом.
— Я рассчитываю на вас.
Этот глупый мошенник считал, что что-то знает. Он захотел проинформировать меня о том, что обо мне говорят, и не сказал ничего, кроме того, что говорилось в среде самых больших дурней города, он мне надоел. Я взял книгу, и он имел наглость просить меня не читать. Его страстью было болтать, и все время о себе самом. Я не осмелился зажечь мою лампу, и с приближением ночи он решил согласиться взять хлеба и кипрского вина, и мой тюфяк вновь стал постелью для вновь прибывшего. На завтра ему принесли от него еду и кровать. Я терпел это бремя восемь или девять недель, потому что секретарь Трибунала хотел, прежде чем присудить его к Кватро, поговорить с ним несколько раз, чтобы прояснить его мошенничества и чтобы заставить его выдать незаконные контракты, которые тот заключил. Он мне рассказал сам, что купил у г-на Доменико Мишеля ренты, которые могли перейти покупателю только после смерти шевалье Антуана, его отца.
— Верно, — сказал он мне, — что продавец на этом теряет сто на сто, но надо понять, что покупатель теряет все, если сын умрет прежде отца.
Когда я увидел, что этот дурной товарищ не уйдет, я решился зажечь свою лампу; он обещал мне хранить тайну, но сдержал слово, только пока оставался со мной, потому что, хотя и без последствий, Лорен об этом узнал. Этот человек, наконец, был мне в тягость и мешал мне работать над моим побегом.
Он мне также мешал развлекаться чтением; требовательный, невежественный, суеверный, хвастун, робкий, впадающий время от времени в отчаяние, утопая в слезах и оглашая окрестности громкими криками, доказывая мне, что это его задержание подрывает его репутацию; я его заверил, что за свою репутацию он может не опасаться, и он принял мой сарказм за комплимент. Он не хотел согласиться с тем, что он скупец, и чтобы заставить его признать это, я однажды сказал, что если бы Государственные Инквизиторы давали ему сотню цехинов в день, в то же время открыв для него двери тюрьмы, он бы отсюда не вышел, чтобы не потерять сотню цехинов. Он вынужден был с этим, смеясь, согласиться.
Он был талмудист, как и все существующие сейчас евреи, и старался показать мне, что очень предан своей религии соответственно своему пониманию. Будучи сыном раввина, он был знатоком церемониала, но, размышляя в дальнейшем над людским родом, я понял, что большая часть людей полагает самым важным в религии дисциплину.
Этот еврей, чрезвычайно тучный, не сходил с кровати и, поскольку спал днем, не мог спать ночью, хотя он слышал, что я сплю довольно хорошо. Он решился однажды разбудить меня, прервав один из лучших моих снов.
— Ну, ради Бога, — сказал я ему, — чего вы хотите? Почему вы меня разбудили? Если вы умираете, я вас извиняю.
— Увы, мой друг! Я не могу спать, проявите ко мне жалость, поболтаем немного.
— И вы называете меня другом? Мерзкий человек! Я верю, что ваша бессонница — настоящая пытка, и я вам сочувствую, но если в следующий раз, чтобы утешиться в ваших горестях, вы решитесь лишить меня самого большого блага, которым позволяет мне пользоваться природа в том великом несчастье, которое на меня свалилось, я сойду с кровати, чтобы вас удушить.
— Извините, пожалуйста, и будьте уверены, что я больше не буду вас будить.
Он был уверен, что я не стану его душить, но понимал, что причиняет мне страдание. Человек в тюрьме, находящийся в объятиях сладкого сна, уже не в тюрьме, и спящий раб не чувствует цепей рабства, также, как король во сне не царствует. Пленник должен воспринимать как бестактного того, кто будит его, как палача, что лишает его свободы, чтобы снова погрузить в несчастье; добавим, что обычно заключенному снится, что он свободен, и эта иллюзия ему заменяет реальность. Я поздравлял себя с тем, что не начал свою работу до того, как прибыл этот человек. Он спросил, подметают ли здесь, и обслуживающие охранники насмешили меня, сказав ему, что от этого я могу умереть; он этого потребовал. Я притворился, что заболеваю, и охранники отказались выполнять его распоряжение, если я буду против, но мой интерес потребовал, чтобы я согласился.
В святую среду Лорен сказал нам, что после Терцы г-н Секретарь Сиркоспетто[57] поднимется нанести нам по обычаю визит по случаю праздника Пасхи, чтобы внести успокоение в души тех, кто хочет благостно встретить Святое Воскресение, а также выяснить, не имеет ли кто претензий к работе смотрителя тюрьмы.
— Таким образом, господа, — сказал он нам, — если вы хотите пожаловаться на меня, — жалуйтесь. Оденьтесь прилично, как того требует этикет.
Я сказал Лорену пригласить на завтра мне исповедника.
Я оделся по всей форме, и еврей поступил так же, приняв мой совет, потому что он был уверен, что Сиркоспетто вернет ему свободу, как только с ним поговорит; он сказал мне, что его предчувствие никогда его не обманывало. Я его с этим поздравил. Пришел секретарь, отперли камеру, еврей вышел и бросился на колени, я слышал только рыдания и крики, продолжавшиеся четыре или пять минут, без того, чтобы секретарь вымолвил хоть слово. Он зашел обратно, и Лорен сказал мне выйти. С моей восьмимесячной бородой и в одежде, скроенной для любовных похождений и предназначенной для июльской жары, в этот очень холодный день я представлял собой персону, способную вызвать смех, а не сострадание. Этот ужасный холод заставлял меня дрожать как осиновый лист, что не нравилось мне по единственной причине, что секретарь может подумать, что я дрожу от страха. Так я вышел из камеры, склонившись, сделал реверанс; выпрямился, смотрел без гордыни и приниженности, не двигаясь и не говоря ни слова; Сиркоспетто, также неподвижный, хранил молчание; эта немая с обеих сторон сцена продолжалась две минуты. Видя, что я ничего не говорю, он наклонил голову на полдюйма и ушел. Я вошел обратно, разделся и лег в постель, чтобы согреться. Еврей был удивлен, что я не поговорил с секретарем, хотя мое молчание говорило много больше, чем его презренные крики. Заключенный моего сорта в присутствии своего судьи должен открывать рот, только чтобы отвечать на вопросы.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});