Картинные девушки. Музы и художники: от Веласкеса до Анатолия Зверева - Анна Александровна Матвеева
18-летний Джон Сингер Сарджент был принят в ателье Каролюс-Дюрана с уточняющей характеристикой – ему нужно многому научиться, но способности и потенциал налицо. Впервые в ателье он прибыл в сопровождении отца, как и подобает благовоспитанному юноше, и поначалу не полюбился соученикам – был уж слишком примерным, застенчивым, старательным. Никогда не опаздывал, строго следил за своим внешним видом – и это в богемной среде художников! По вечерам «ботаник» ещё и обучался рисунку на подготовительных курсах Школы изящных искусств и брал класс у Леона Бонна. Со временем, впрочем, одноклассники изменили своё отношение к Джону, за него всё громче стали говорить его успехи, несомненный прогресс, игнорировать который было невозможно. Кроме того, Сарджент совершенно свободно говорил по-французски, сохранив при этом английский, – и, чуть ли не впервые в жизни наслаждаясь общением с одними и теми же людьми (прежде-то окружающие менялись как карты в колоде), ещё и близкими по духу, охотно приглашал соучеников к себе домой, где матушка снова организовала что-то вроде салона. Здесь всегда можно было вкусно поесть и приятно провести время, чем иностранцы, разумеется, пользовались.
Вообще, Париж влиял на Сарджентов благотворно – семья, без малого 20 лет колесившая по всей Европе, теперь, можно сказать, начала пускать корни, пусть и довольно робко приживавшиеся под недавно проложенными бульварами. Родители и сёстры свято уверовали в талант Джона, осваивавшего ремесло чуть ли не влёт, – причём, что немаловажно, и это тоже отмечает Дэвис, в отличие от других студентов, слепо подражающих мэтру, начинавших всегда с эпигонства, Сарджент усваивал советы учителя, не копируя его стиль. С первых же дней обучения в ателье Каролюс-Дюрана он поставил перед собой цель сдать экзамен в пресловутую Школу изящных искусств – и сдал его с первой же попытки, заняв 37 место в рейтинге из 162 претендентов. Для американца (пусть и не совсем настоящего, но всё же) это было немыслимо!
Лето 1876 года Сарджент провёл вместе с родителями и сёстрами в Бретани, но когда те решили из экономических соображений задержаться там на зиму, вернулся в Париж в одиночестве. Ему нужно было подготовиться к самому главному испытанию художников всех времен и народов – первому парижскому Салону.
Загадочная бледность
Париж детских лет Амели Авеньо – новый роскошный город, перестроенный бароном Османном. Бульвары, парки, большие магазины – казалось бы, живи да радуйся! Но наших американцев, еще не забывших гражданскую бойню на родине, ждало новое испытание – война с Пруссией и Коммуна: быстрая, но страшная революция.
Дядя Амели, тот самый Жан-Бернар, был близок к кругам Леона-Мишеля Гамбетта, и некоторые биографы считают, что когда политик бежал из Парижа 7 октября 1870 года на воздушном шаре, то вместе с ним на борту (точнее, в корзине) были Авеньо и его 11-летняя племянница Амели. Проверить этот факт сложно, но в поэтичности его сомневаться не приходится.
С приходом Третьей республики расстановка сил, разумеется, изменилась – и это коснулось не только политики, но и жизни простых (и непростых) французов (и американцев). Если раньше Мари-Виржини мечтала выдать дочь за аристократа самых голубых кровей, то теперь маховик развернулся к политикам и бизнесменам. На их стороне находились власть и сила, а значит – деньги и будущее. К тому же «новые французы» были не так привередливы к родословным невест – раньше креолка из Америки, даже очень хорошенькая, ни при каких обстоятельствах не смогла бы встать вровень с графиней или баронессой.
Амели воспитывалась в строгости, обучалась в дорогой монастырской школе, где воспрещалось чтение романов и газет, посещала только те музыкальные вечера и спектакли, которые одобряла мать, вникавшая во все детали жизни дочери. Полусумасшедшую тётушку Жюли сначала сплавили к родне в Бургундию, а позже перевели в закрытое заведение, так что у Мари-Виржини было достаточно времени для того, чтобы посвящать себя Амели, средоточию всех её жизненных надежд, – что же касается денег, то здесь им помогал Жан-Бернар.
Девочка обещала вырасти красавицей, но выполнила это обещание на свой лад. Слишком уж необычной была её внешность, к тому же она поразительно точно совпала с веяниями времени: Амели стала символом новой эпохи, где все, с одной стороны, устали от пышных нарядов, а с другой – соскучились по роскоши. Итальянский тип черноволосых смуглых красавиц давно ушёл в прошлое, Парижу требовался свежий типаж – и его идеально воплотила в себе юная креолка Амели.
Тонкая талия, плечи, каких не вылепил бы сам Роден, белоснежная кожа, длинная шея – и всегда приподнятый подбородок (опускать голову Амели не могла из-за носа, он был всё же чуточку длинноват). Тёмные глаза, медно-рыжие волосы и бесподобное чувство стиля, без которого не бывает красавиц (во всяком случае, в Париже). Амели уже в 18 лет прекрасно знала, что ей идёт, а что – нет, и главное, она никому не подражала. Подражали – ей.
В те годы в жизнь парижских женщин решительно ворвалась косметика, о которой рассуждали даже именитые писатели: следует ли женщинам краситься или это преступление против замысла природы и вообще грех? Пока писатели рассуждали, парижанки осваивали искусство макияжа – тогда было принято подводить брови, наносить румяна (в том числе на мочки ушей) и, разумеется, пудриться. Рисовая пудра с лавандой была, можно сказать, узаконена, но тем бедняжкам, которым не довелось обладать изумительной бледностью Амели Авеньо, одной этой притирки было недостаточно – и они пускались во все тяжкие: покрывали кожу специальной эмульсией, содержавшей свинец. Последствия можно вообразить без труда, но чего не сделаешь ради красоты? Белая кожа была абсолютным must-have 1880-х, а поскольку парижанки именно в те годы стали законодательницами стиля во всём мире, то пудриться и «эмалироваться» вслед за ними принялись и красавицы других стран – по крайней мере тех, до которых доходили модные журналы из столицы Франции. Амели, как говорили сплетники, активно пользовалась косметикой, злые