О Самуиле Лурье. Воспоминания и эссе - Николай Прохорович Крыщук
Тринадцать сотрясений мозга! (За два года насчитала тогда и уверяла меня впоследствии моя мать. Наверное, все-таки меньше.) Я их даже немножко полюбил: не надо было в школу; однажды (наверное, не однажды) купили плитку шоколада; я лежал в постели, и мать читала мне Диккенса: “Жизнь и приключения Николаса Никльби”.
Разбитое колено, сломанный нос. Какие пустяки. И даже самый мрачный день – 14 января 53-го – теперь вспоминаю почти смешно. Хотя и не смешно.
Эй, однокорытники! Если кто из вас еще жив и если кого иногда, случайно, пощипывает совесть, – не горюйте! Страна боролась с космополитизмом; в частности, вы – со мной. Все нормально. Мне посчастливилось: видать, крепкая была башка. Вам не удалось выбить из меня, как пыль из коврика, – этот самый космополитизм.
Не то чтобы я этим гордился, гордиться тут нечем, да и не умею я чувствовать гордость (как выяснилось – и страх; да, представьте, сам удивляюсь). Но как-то радует меня, что я жил и умру безродным космополитом. Как всякий разумный человек.
Как лучшие из тех, кого я встретил в жизни; кого читал; про кого читал.
Называю наугад: как Спиноза. Как Лермонтов. Как Шаламов. Как Оруэлл. Как Брэдбери.
Как мой Меркуцио».
Думаю, что в конце семидесятых, когда Самуил Лурье принялся за книгу о Писареве, он понял? почувствовал? – что-то заканчивается, завершается, и он вместе с этим заканчивается, завершается. Уходит. Дело не в канцере, хотя болезнь – таинственная, мистическая. Дело в другом. В том, о чем отлично сказал одной строчкой Борис Слуцкий: «Я знаю, что “дальше – молчанье”. Поэтому поговорим…» Вот Самуил Лурье и говорил, зная, что дальше – молчанье. Поэтому он и говорил так веско, что чувствовал: он говорит последние слова. Он говорил о себе и об умирающей вместе с ним культуре: свободолюбивой, космополитической, индивидуалистической, поневоле… пессимистической.
Да, пессимистической, поскольку он видел и понимал: хрупкий росток свободы нипочем не приживается на родимой почве. Родимая земля все роет окопы, могилы глубокие роет. Довольно жуткое ощущение: все то, что дорого тебе и таким, как ты, абсолютному большинству населения твоей страны – по фигу бантик. Ты веришь в то, что «пусть личность не больше, чем глаз муравья, – но личность есть личность! Так думаю я!», а вокруг радостный хор: «Единица – вздор, единица – ноль… голос единицы тоньше писка».
Есть нечто куда более важное, чем личность: партия-держава-церковь-органы безопасности-деньги, и лучше, чтобы вот это все, все вот это, – в одном флаконе, одним словом, на одном дыхании (Джойс любил составлять такие суперслова)…
Процитирую-ка я напоследок финал короткой рецензии Лурье на книгу: «Андрей Сахаров. Елена Боннэр. Дневники»: «Ну и что касается народа. В Горьком к А. Д. иногда подпускали какого-нибудь агрессивного резонера, зачем – сейчас увидите. Вот вам конспект диспута:
“Когда я копал яму под дубок, ко мне подошел молодой человек в военной форме ‹…› Он был слегка выпивши (а может, не слегка). Он хотел со мной поговорить по душам. Его вопросы – чего я добиваюсь? Его тезисы – 1) Не надо с. ть против ветра. 2) Не надо идти на поводу у жены. 3) Русский Иван проливал кровь, он должен быть главным в мире. Я сказал – добиваюсь – 1) чтобы оружие (он говорил об оружии) не было использовано для нападения или шантажа; 2) чтобы хорошие люди не сидели по тюрьмам (его реплика: «… с ними, пусть сидят»)…”
Собственно, вся история России сводится к этому диалогу. Последнюю фразу исполняет многомиллионный хор в сопровождении оркестра».
Тонкие и умные люди хорошо распознавали прощальность текстов Самуила Лурье, буде то колонки, рецензии, статьи или книги. У меня был друг, замечательный историк Олег Кен. Однажды я принялся нахваливать ему колонки Самуила Лурье в газете «Дело». Он покачал головой: «Очень талантливо. Но я не могу их читать…» – «Почему?» – удивился я. «А такое впечатление, что слышишь голос: “Товарищи пассажиры! Крышка гроба закрывается. Следующая остановка…”»
Он тоже умер. И я как собака вою над его головою. Над всеми их головами.
«Сеанс», 15 октября 2015
Вадим Жук. Мало поговорили. Мало выпили
Вспоминающий обычно говорит о себе.
Чего же мне менять так славно устоявшийся обычай.
В Калифорнии была весна, и было жарко. Я малость выступал в Америке и оказался в полутора часах езды от Сани. У своих друзей. С которыми и С. А. через меня подружился.
А пока он проехал эти полтора часа.
Мы стали пить горячий черный кофе и запивать его холодной белой водкой.
Это на солнце очень полезно. Мы говорили о Гоголе и обо всей литературе сразу.
Мне казалось, что я мыслю и говорю наравне с ним. Это бывают такие высококачественные собеседники, которые удивительно умеют тебя слушать, что бы ты ни молотил. Вот и Саня из таких. Право называть его таким образом я заработал за несколько предыдущих встреч еще на родине.
Я и не читал его, а он сразу явился ко мне легендарным.
Потом почитал. Обомлел от «Аршина». Еще и потому, что Николай Полевой и мне был близким человеком.
Когда я занимался переводами «Гамлета» на русский, именно Полевой со своим неточным и страстным переводом нравился мне больше всех переводчиков XIX века.
«Аршин» – книга очень для меня. Такого рода литература о литературе мне ближе всего. Такой стиль письма, такое свойское обращение с читателем и героями чрезвычайно мне по сердцу.
Очень горжусь тем, что, уже будучи москвичом и прочитав книгу про Полевого, я немедленно навязал это чтение своим приятелям Виктору Шендеровичу и Михаилу Шевелёву.
Они пригласили блистательного автора в свои радиопередачи, и он наговорился с широченной аудиторией.
Мы пили холодную белую водку и запивали ее черным кофе. Под желтый-прежелтый лимон.
Саня на этой жарище был в какой-то курточке. Хозяин дома, заслуженный артист России, сказочный кукольник Эдуард Драпкин, повел нас в свою мастерскую показывать скульптурные работы.
И я опять поразился Саниному умению выслушивать и хвалить.
Перед поездкой моей в Америку мы переписывались. Лурье одобрял мои стишки, писал, что они поднимают ему настроение. Чем необыкновенно поднял мнение сочинителя о себе.
В своем последнем письме я написал, что от чтения его книг поумнел. Он в своем последнем письме обрадовался моей доброте. Видимо, что-то он имел в виду.
Господи! Потерю собеседника, да еще такого уровня, можно сравнить только с утратой любимой женщины.
Не исключено, что я был последним-предпоследним человеком из-за океана, встретившимся