О себе любимом - Питер Устинов
Естественно, любой нормальный человек поймет, что я не мог жить вообще без денег, тем более что моя школа располагалась на другом конце Лондона. Разумеется, выручала мама: она давала мне сколько могла из своих скрытых ресурсов — от продажи картины, из денег на хозяйство, из случайных сумм... Одному Богу известно, как ей удавалось следить за всем этим и при этом безмятежно попыхивать сигаретой за мольбертом, окутывая себя клубами дыма. Теперь она была глуха даже к рекомендациям моего отца. Может быть, революция научила ее жить настоящим, не поддаваясь соблазну жить в прошлом, как это делали многие эмигранты.
Я никогда не просил больших сумм, слишком хорошо понимая трудности нашей жизни. Однако помимо свободы одеваться во что угодно я впервые погрузился в мир девушек.
Прежде я бывал на танцах, где деятельно и упрямо стоял у стенки, полагая, что нет смысла прижимать к себе партнершу в вальсе или танго, когда ваш ум целиком поглощен сложным ритмом танца. Другими словами, я не был прирожденным танцором — ни по сложению, ни по склонностям. Танцы казались мне не столько хореографией, сколько математикой, а наказание за ошибку было еще более ощутимым и наглядным, чем в школе: треск рвущейся ткани или вопль боли. Позднее я даже осмелился отклонить очаровательное приглашение (или это был приказ?) потанцевать с королевой, предупредив ее, каковы могут быть последствия подобной инициативы. Благодаря тому что с ходом столетий британская демократия достигла расцвета, мой отказ вызвал у Елизаветы II только любезную улыбку, тогда как при Елизавете I я наверняка расстался бы с головой. Хотя надо быть справедливым: я не так боялся бы протанцевать галантную гальярду с Елизаветой I юбки в то время были настолько пышными, что отдавить монаршую ногу можно было только по злому умыслу, но никак не из-за простой неуклюжести.
Мне даже случалось летом купаться нагишом в горных озерах вместе с девушками и женщинами под присмотром крестной, любившей природу. В силу ее туристских наклонностей наше единение с природой как правило проходило в каком-нибудь ледяном горном потоке, так что оцепенение, вызванное погружением в ледяную воду, имело тот же результат, что и ритм танца: все остальные чувства вытеснялись.
В театральной школе я впервые постоянно находился в обществе целой кучи девушек и женщин. К тому же весь первый день семестра они были облачены в черные купальники — вернее, все, кроме канадской девушки по имени Бетти (я не стану уточнять, как звучало ее имя полностью). Ей не успели прислать черный костюм, и она ежилась рядом с нами в розовых панталонах и бюстгальтере, напоминая нимфу с картины Рубенса, которая случайно забрела на шабаш ведьм.
Началась настоящая жизнь, хоть и с опозданием. Наконец-то рядом не было отца, и мой взгляд мог скользить по грациозным фигурам без его указаний и непрошеных комментариев. Карманные деньги были мне нужны как никогда.
У меня не было непреодолимой тяги к театру. Для меня он стал прибежищем от безнадежной погони за знаниями в Вестминстере, но я так до сих пор и не понял, как актерам удается запомнить столько слов, как не могу понять и того, как пианист не забывает нот. Однако еще в Вестминстере я начал писать пьесы. Насколько помню, первое мое творение представляло собой комедию-фарс-мелодраму-трагедию о чикагских гангстерах, оказавшихся в английской деревне. На каждой странице было по четыре-пять трупов, что подразумевало огромное количество действующих лиц второго плана. Я пытался писать ее на уроке математики, а учитель меня поймал и наказал, заставив остаться в школе после уроков. Поскольку в тот день я был единственным учеником, получившим такое наказание, учитель, надзиравший за наказанными, счел себя обиженным и предоставил меня самому себе. В результате я смог продолжать свое творчество в практически идеальных условиях.- Впрочем, пьеса все равно получилась никудышная.
После этого я писал другие пьесы: некое подражание Пристли под названием «Джексон», пьесу о простом человеке (но поскольку я ничего о простых людях не знал, получилась она довольно странной). Потом была драма под Пиранделло «Груз ответственности», в которой персонажи посредственного писателя оживали и доводили его до самоубийства. Написал я и драму в стихах об императоре Мексики Максимилиане, которая называлась, естественно, «Ла Палома». Но самой показательной, если не лучшей из этого жалкого списка оказалась пьеса под названием «Трио» — единственная автобиография под видом вымысла. Там говорится об отце, матери и сыне, а ссор и умственной и физической задерганности больше, чем в «Оглянись во гневе» (зато драматургической дисциплины гораздо меньше).
Единственной пользой от этой пьесы, которую я так и не закончил, была окрепшая убежденность, что моя главная цель в жизни заключается в том, чтобы уйти из дома. У меня не было мысли сбежать. Это не в моем стиле, и потом, было уже поздно делать подобные жесты. Мне не хотелось порывать отношений с родителями, но хотелось общаться с ними с позиции независимости и достоинства. А еще я надеялся — не могу сказать, были ли на то какие-то основания, — что без меня родители смогут вновь обрести то, что нашли друг в друге в те недолгие девять месяцев, пока не появился я, осложнив им жизнь.
Мне не терпелось самому отвечать за себя. Я восхищался работоспособностью мамы, ее стойкостью и умением выжидать, пока проблема не исчезнет сама собой: возможно, она получила эти качества в наследство от многих поколений умельцев, от архитекторов до кондитеров, от придворных музыкантов до сыроваров. Каждый вид деятельности представлял собой некое равновесие между логикой и вдохновением, бесконечным терпением и бесконечным трудолюбием, некое состояние одухотворенности, которая дается только полной сосредоточенностью.
В то же время я не доверял легкости отца, когда его ум невесомо порхал во всех направлениях,