Моя небесная красавица. Роми Шнайдер глазами дочери - Сара Бьязини
Он смиряется перед лицом трагедии. И из последних сил ласково улыбается мне, словно говоря: “Так уж вышло, любовь моя, ничего не поделаешь”.
Ласково улыбается, чтобы не зарыдать. Чтобы все не стало еще печальнее. Хотя куда уж хуже. Зато он готов к любым моим реакциям. Я вижу, он настроился. Он сильный, мой отец. Мы поддерживаем друг друга. Все готовятся к горю, никто не распускается.
Моник, Бернар, Шарли и Наду ждут нас в доме, но пока что мы вдвоем, одни на свете.
Через некоторое время я отстраняюсь от него, мне хочется играть в саду. Не помню, я уже там была, когда он решился сообщить мне, что случилось, или он вывел меня из дома. Что читается на лице отца, когда я отворачиваюсь? Ведь он только что сказал мне, что мама умерла.
2018
Мне трудно вспоминать. Насколько реальна эта сцена в саду? Придерживаются ли такой версии все те, кто был там? Мы с отцом не сравнивали наши воспоминания. Интересно, совпадем ли мы. До сегодняшнего дня я ни разу не задумывалась о том эпизоде. Что помню, то помню. Тридцать шесть лет спустя.
“Мама ушла к Давиду”. Вот что он мне сказал. Даже сегодня он говорит не “умерли”, а “ушли”.
Между собой, дома, мы тоже говорим “они ушли”, чтобы поддержать друг друга, утешить, смягчить боль. Но, естественно, так это не формулируя, без глупостей и слезливости. Просто так лучше звучит, кажется не таким окончательным. А если и произносим то самое слово, то шепотом, голос непроизвольно слабеет и словно подкашивается, как колени. Произносим его смиренно. Еле слышно, как будто мы сами дети, которых следует оберегать. С детьми надо поосторожнее. Главное не жалеть себя, ведь всегда есть кто-то несчастнее нас. Надо быть сильными, мужественными. Заковать себя изнутри в невидимую броню. “Так уж вышло, ничего не поделаешь”.
Дома мы отшучиваемся: “Ну, к драмам-то нам не привыкать, это мы проходили, тут все ясно”. Стараемся не зацикливаться – всё, проехали.
Сейчас, уже будучи взрослой, я иногда вдруг произношу то самое слово, но вообще это зависит от собеседника. Мне хочется подразнить его, поразить своей раскованностью. Подразумевая что-то вроде: “Я запросто могу сказать «Смерть», подумаешь, дело. Я ее не боюсь”. Либо: “Я хорошо знаю Смерть, лучше всех. Не вам мне рассказывать, что такое боль. Я ее видела, я ее испытала”. В этой игре я чемпион, всех побеждаю, у всех вызываю сочувствие. А уж если при этом еще и улыбаюсь, то и подавно. Проиграв в одном месте, надо выиграть в другом.
1982
То, что говорит мне отец, я уже и так знаю. Я же была там в тот день. В квартире. Меня отвели в соседнюю комнату. Подальше от нее. Я не боюсь, я знаю и люблю Наду, которая протягивает мне руку и просит меня посидеть тут, не выходить, она сейчас вернется. Я не боюсь, но мне любопытно, как всем детям. Как только за ней закрывается дверь, я приникаю к замочной скважине. Вижу большой диван, на нем кто-то лежит, огромный паук закрывает лапами тело. Детские воспоминания. Лапы паука – это спасатели. Я не открыла дверь. Узнала ли я маму, лежащую на диване? Когда отец говорит со мной в саду, это воспоминание не возвращается ко мне.
Не помню, когда оно вернулось.
1984
Я не сразу начала задавать вопросы. Мне это было не нужно.
Все члены моей семьи всегда рады поговорить со мной, согреть меня своими воспоминаниями. Они рассказывают о жизни до смерти. Их жизни с теми, кто умер. Я молча благодарю их, ловлю каждое слово. Я только боюсь, что мои рассказчики разрыдаются, вызвав из небытия картины прошлого. Пусть не плачут передо мной, для меня, я не смогу их утешить.
Я никого не перебиваю, не всегда осмеливаюсь поднять глаза на собеседников, но в конце концов меня начинает душить их радость при воспоминании о тех благословенных годах.
Плотина прорвана, и теперь плачу я. А вовсе даже не они, они намного сильнее меня.
Я прерываю их взмахом руки, шепчу: “Хватит, хватит”.
В заключение бабушка замечает: “Ну почему же? Об этом как раз надо говорить…”
Поразительно, она просто лучится улыбкой.
Чтобы не плакать, им надо выговориться.
Живые хранят верность мертвым. Хотят рассказывать о них, чтобы не забыть.
Я не знаю, хочу ли я их слушать, может, потребовать, чтобы они замолчали. То, что я слышу, звучит так прекрасно, так радостно, так живо: каникулы, собаки Сезар и Лукка, загорелые лица, Раматюэль, Коголен, все такие красивые, в купальниках, бассейн, лодка, еда, мамин картофельный салат, вечеринки, ее платки, любимые туники, смех, нежные взгляды – мне горько, что меня там не было или я была слишком мала, чтобы все это запомнить. Великое время, прекрасная жизнь.
Все повторяют, каким желанным ребенком я была. Это их долг по отношению к моей матери, которой больше нет. Они должны защищать ее, попытаться донести до меня ее слова, ее мысли. Они хотят, чтобы я их услышала.
Я внимаю им, словно церковный служка в пасхальное воскресенье. Я вся обратилась в слух.
Они смеялись вместе с ней, разговаривали часами, пили, ели, купались, прикасались к ней, целовали, обнимали, утешали. Этого мне достаточно. Внешний мир являет мне образ звезды со сломанной судьбой, обреченной на несчастье. С другой стороны, дома она – просто женщина, почти такая же, как все остальные, очень одаренная, необыкновенно красивая, это правда, конечно, но нельзя сказать, что это как-то сверх меры их впечатляет, они всего лишь констатируют очевидные вещи, отмечают ее достоинства и некоторые недостатки. Они объективны в своей любви. Они не превозносят ее, относятся к ней как к обычному человеку. Говорят ей прямо, когда ее заносит. Вот что значит любить – указывать человеку на его ошибки. Поэтому ей с ними было хорошо. На них особо не действует ее статус. Они не жаждут прославиться, не рефлексируют, им чужда зависть и подспудные стремления к богемной жизни. Они прекрасно проводят время, принимают дорогих друзей, развлекаются, но этот беззаботный отпуск – плод упорного труда и разумных трат. Они просто любят ее, мою маму, потому что ее любит их сын, потому что она очень милая.
Она чувствует их любовь. Все любят друг