Андрей Снесарев - Письма с фронта. 1914–1917
Сегодня в первый раз мне попался «Киевлянин», и его твердый, определенный голос мне очень понравился; говорят, его тираж страшно поднимается, что говорит о переломе в общественном настроении.
Вчера у нас с Игнатом было большое испытание. Недалеко от нашего домика уединенных мечтаний птичка свила себе гнездо, уронила туда три яичка и стала их высиживать; неделю тому назад вылупились три малюсеньких детеныша, с которыми мать и начала возиться. Игнату довелось видеть, как она их кормила, бросая в открытую пасть каждому по какому-то зернышку… это было трогательно и интересно. И вот вчера, подойдя к домику, я увидел быстро убегавшую кошку, а посмотрев глазами выше, нашел гнездо опрокинутым, без малышей. Я бросился назад и сообщил Игнату; тот вскрикнул «съела», побледнел, а затем с Передирием и со всеми домашними бросился к гнезду… увы, я был прав: кругом было разорено и пусто. Только к вечеру мне удалось успокоить Игната, наперев на то, что у кошки есть свои маленькие (о чем Игнат знал и раньше) и что она могла очутиться в таком положении, что своих детей она могла прокормить, лишь похитив детей другой матери… Что делать, такова основная ткань нашей жизни, и люди напрасно думают изменить ее. Сегодня уже Игнат вовсю играл с Революционером и, по-видимому, забыл про горе нашей маленькой соседки. «А что думает птичка, может быть, от горя не знает, куда деться», – апеллирую я к совести Игната, он морщится, но скоро забывает историю, увлеченный шалостями жеребенка, которого никакая уж кошка не съест.
Давно уже ждем Осипа, но его все нет. Билет ему я послал в письме к тебе от 24.IV, и, если письмо не пропало, оно давно должно быть у тебя… если не пропало. С почтой теперь из рук вон как плохо, везде на это жалуются: страна идет вперед – от самодержавия к конст[итуционной] монархии, затем к демократической республике и даже к социальной республике, а нутро наше – быт, взаимоотношения, обстановка – прет назад, к состоянию дикарей; и скоро, пожалуй, готтентоты будут говорить о нас с пренебрежением: почтовая связь – дикая, телеграф – хуже почты, обеспечение личности – никакой, жить везде – в городе ли, в деревне ли – и трудно, и страшно… были когда-то на юге России дикие скифы, прошло 2 т[ысячи] лет – и вновь они появились в том же самом месте, вот и итог истории.
Сегодня я был на наблюдательном пункте моей артиллерии, день выпал страшно ветреный, и я очень был рад, что послушался Игната, надел теплую рубашку и надел шинель. Вид хороший, но мертвенный, как и всякое современное боевое поле: идет ряд окопов – ближе наши, дальше – врага, поперек их тянутся ходы сообщения, есть места, намного больше взрытые… и нигде ни живой души; только в двух-трех местах робкий сизый дымок тянет из окопов. Я приказываю дать несколько контрольных выстрелов, чтобы проверить аккуратность пристрелки, и мы видим разрывы, после которых слышим долетающий гул… они нарушили тишину, а потом вновь ничего не слышно, кроме неровных порывов ветра. Я беседую с офицерами – народ это все боевой, испытанный, много переживший, но психика их удручена. «Так и ушел бы в английскую или французскую армию, – проговаривается один из них, – чтобы хоть оттуда помочь своей стране… здесь мы и бесполезны, и беспомощны». Я конечно, стараюсь их успокоить (одна из главнейших теперь обязанностей начальника дивизии), высказываю разные ободряющие соображения, и мы расстаемся с бодрым настроением.
В моем саду яблони находятся в полном расцвете, и ты себе, моя роскошь, не можешь и представить, как это красиво, как это похоже на сказку; в мои два окна смотрятся ветки яблони, унизанные цветами, догибаются чуть ли не до самых рам и дразнят меня своей причудливой прелестью. Я сегодня мало гулял в саду, так как возвратился лишь к обеду, а затем пришлось заняться делами. Сегодня окончательно обул свою дивизию, но с бельем дело совсем мат; не устроите ли вы какого сбора и не пришлете ли нам? Работницы то гуляли, то требовали надбавки, то теперь бастуют, а люди, сидящие в окопах, оголились… возмутительная вещь, но кому теперь до страны: всякий рвет, что может; отчего же не порвать и работницам. Давай, моя ласковая и славная, свои глазки и губки, а также наших малышей, я вас обниму, расцелую и благословлю.
Ваш отец и муж Андрей.Целуй Алешу и Нюню.
10 мая 1917 г.Дорогая моя женушка!
Сегодня получил твое первое письмо из Острогожска от 1 мая; я же тебе туда направил девять писем, включая и это; пишу тебе каждое четное число; в Острогожск первое пошло от 24.IV… это тебе как способ проверки. Обе твои телеграммы я получил, но несвоевременно: первую на 10-й день и вторую на 9-й. От ваших писем пахнуло на меня весною, деревней и простором; я страшно рад, что вы вырвались из Петрограда – города, который сам себя скоро перестанет понимать, а страна его давно не понимает… как впрочем, и он ее.
Мне жаль стариков, которые в нем остались. Ты пишешь о каком-то решении папы – уйти со службы или остаться. В чем дело? О папе я иногда перебираю в голове и прихожу к заключению, что сложно и нелегко звенят заключительные аккорды его жизни. Она так протекала у него складно и плавно (правда, после горьких дней детства), в роскошном краю и в живые победоносные годы завоеваний. А теперь-ка, поди: очутиться на склоне лет в революционном городе, очутиться в самой каше, иметь возможность принести пользу, убедить и успокоить – и унести вероятное впечатление, что надежды были напрасны, что против стихии силы человеческие бессильны: город должен сгореть дотла и на пепле возникнуть новый, наводнение должно все снести, и с покрытых галькой пространств люди должны убежать куда-то прочь… Я послал ему с одним из офицеров своей дивизии письмо и думаю, что он напишет мне с ним же письмо, как всегда, большое и обстоятельное, если папа за него берется. Своего офицера, а с ним и папино письмо я жду с большим нетерпением, тем более что мне сейчас совсем неясно, как переживает папа текущие дни и какими глазами он смотрит на безумно бегущие мимо картины.
Сегодня у меня был большой сюрприз: кончаю обед, мне говорят, что идет какой-то генерал. Вскакиваю. Оказывается, Эдуардик [Кивекэс] с моим новым начальником штаба. Я обоих угостил обедом, а потом мы затараторили. Он – мой друг – все тот же: прочный, простой и ясный человек; ни года, ни обстановка его не придавливают; он смотрит бодро даже на теперешнее время, борется, где нужно, и – несколько самоуверенный, каким он всегда был, – считает себя во многих случаях победителем. Можно с ним в душе не соглашаться, но слушать его приятно и весело, так как его устами говорят бодрость и жизнерадостность. Подав после войны в отставку, думает отправиться в Туркестан и заняться разведением урюка… На вопросительный взгляд моего начальника штаба Эдуардик остроумно ответил: «Возвращусь к солнцу… кто пожил в Туркестане, у того в сердце останется неизлечимая тоска по солнцу». Обо мне он в первый раз услышал от своей супруги, с которой я встретился как-то в пути (я об этом, вероятно, тебе писал), а затем с месяц тому назад я говорил с ним по телефону. О моей службе нигде не слышал, но когда увидел Георгия 4 ст. и услышал от меня о Георгии 3 ст., то уверенно заметил, что война – не мир, и на ней меня не затрут; он почему-то всегда думал, что меня затирают. Он сам заработал два Владимира с мечами и Георгиевское оружие, но Георгия у него два раза промазали… не в Георгиевской думе, а по его словам, не пропустил граф Келлер. Эдуардик приезжал на автомобиле, и я долго провожал его глазами, когда он медленно поднимался предо мною на гору; он махал все время мне рукою, я отвечал тем же.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});