Андрей Снесарев - Письма с фронта. 1914–1917
У нас один офицер хорошо передает чужие речи, а также и бабьи, напр[имер], чудесно статью Теффи, в которой кухарка рассказывает о посещении ею митинга, на котором трактовался 8-часовой труд: «Ах, так было интересно… говорили, говорили, да как говорили… мы-то за то, чтобы нам это работать от 8 до 8, а другие – господа нам, что ли, – чтобы, значит, от 9 до 9… Они свое, мы свое, а в конце-то мы на своем и поставили: быть от 8 до 8, да и только». Это он нам передавал удивительно, и мы смеялись без конца.
В штабе у меня настроение веселое, и когда к нам прибывают гости, наслышавшиеся о дивизии, и находят нас смеющимися, они полны недоумения – они готовы нас найти скорее плачущими, ходящими в трауре. Около меня начинают цвести яблони с красными цветами (с белыми уже подходят к упадку), и это дивно как хорошо… вообще сейчас божественно, лучшие дни славной и теплой весны.
Давай, моя алмазная и драгоценная, твои губки и глазки, а также самое себя и наших малых, я вас обниму, расцелую и благословлю.
Ваш отец и муж Андрей.Целуй Алешу и Нюню.
4 мая 1917 г. [У А. Е. стоит цифра IV – описка]Дорогая моя и роскошная женка!
Вчера получил твою телеграмму от 25.IV о том, что вы выезжаете 26 и что деньги ты получила, а сегодня получил твою открытку с пути, что вы действительно выехали, выспались и наелись и что у каждого из вас по койке. Это страшно хорошо, и я без конца доволен – доволен, что вы покинули пыльный и скучный Петроград и едете просторно. Кто этот Серг[ей] Валентинович, который едет с вами… не могу сообразить. Еще месяца не прошло, как я тебе выслал 700 руб., а у меня уже опять набралось до 1000 руб., но я затрудняюсь, посылать ли их тебе и куда посылать… денег дают уйму, и если бы не дороговизна жизни, можно было бы собрать немалую толику. Интересно, сколько тратила ты последние месяцы? Если под руками есть материал, ты мне черкни, а также если мне можно будет тебе послать деньги, то напиши, куда. Я думаю, ты у Нюни поживешь и больше месяца, так как за один месяц не успеешь порядком отдохнуть.
Я читаю газеты за 29–30.IV и 1.V, и мне ясно, какой испуг охватил всех: А. И. [Гучков] прямо заявляет, что государство на краю гибели, Керенский бросает фразу о взбунтовавшихся рабочих, а Церетели говорит, что если народная армия стала хуже, чем была прежняя, то над Россией надо поставить крест… И только мы, третий год ходящие под ликом смерти, на события смотрим спокойно и с достоинством: мы не впадали в истеричный пафос в первые дни революции, когда все было покрыто розовым флером, мы не впадаем в истеричное отчаяние, когда со всех углов на нас глянули темные рожи анархии… мы и тогда понимали, что в восторг приходят от вывесочных радостей, нам и теперь ясно, что в ужас приходят от вымученных ужасов… Бог не попустит, свинья не съест – это нас держит, это нас успокаивает и показывает вдали тот огонек света, который выведет страну из мрака.
Революционер растет форменным хулиганом; ему сейчас два месяца, он – крепкая, плотная дрянь; Передирий никак не может его положить – слишком он устойчив и силен. Он гоняется за Передирием, делает вокруг него разные антраша, а за Игнатом ходит, как овца, и при этом ржет. Дело в том, что первый с ним дурачится, борется, ставит на дыбки, а второй кормит и ласкает. Галю высосал до степени скелета, чему помогла и недостача фуража; теперь с этим делом стало лучше, и Галя несколько пошла на поправку. 2–3 дня тому назад она у меня сильно захромала, сняли подкову, прорезали нарыв, и теперь нога стала поправляться. Это тебе, женка, картина наших интимных тревог в нашей домашней республике, в которую с правом голоса входят я, Передирий и Игнат (иногда вестовой-казак), а совещательным правом располагают Галя, Герой, Ужок и Революционер… Последний пытается иногда захватить и большее и на днях такое заявил по лбу Передирия требование копытом правой передней, что оставил синяк, а на чем настаивал – Передирий со страху забыл. Ужок выходит изящным и тонким, но не дает хорошего роста; до сих пор все ниже Героя, что его сильно обесценит, если третий год ему не подбавит росту.
Сегодня от меня уехал студент, который провел здесь три дня и пытался вернуть грешных на путь долга и раскаяния. Я заранее смеялся затее, но предоставил апостолу полную свободу. Сегодня студент сделал мне свой последний доклад и раскланялся. Всё в нем говорило об усталости и потере надежд, а считает себя социал-демократом и в свое время так рад был зорям свободы. А теперь он о перспективах помалкивает, о Петрограде бросает слово «распустили», а «Киевскую мысль» называет продуктом революционного хулиганства. Я потом гулял по саду и видел, как мой отчаявшийся помощник поднимался на телеге в гору и исчез за перевалом, на фоне цветущих яблонь. Он не знал, что я слежу за ним, и не обернулся в мою сторону, а я провожал его глазами, сколько мог, и в душе послал ему слово благодарности, хотя он его и не заслужил. Вот он попытал три дня, побыл, где хотел, попробовал, что мог, и теперь уехал, сказав просто: «Не удается», а мы здесь остаемся, и не три дня, а сколько придется, идем туда, где нас зовут нужда и тревога, боремся в пучине, спасая утопающих и рискуя сами утонуть, и делаем наше дело до конца, до результата, лишенные права уйти, отделавшись фразой «не удается»… Да мы и не хотим этого права, так как уйти-то и омыть руки многие из нас могли давно. Теперь вот мы читаем, что Гучков, а за ним Брусилов и Гурко хотят уходить. Почему теперь? Почему не ранее, когда их горделивое и общее заявление могло бы предупредить опасные эксперименты? Нам это не понятно. Рузский – тот ясен: еще одна-две недели – и, может быть, на Северный фронт поведется атака, зачем же он будет расхлебывать кашу, большой процент которой он сам заварил; лучше заболеть и смотреть сбоку, как будут чужое варево расхлебывать другие.
Ну, да Бог с ней, с этой политикой. У меня из новых командиров полков (вместо Лихачева, кавалер Георгия и Геор[гиевского] оружия, имеет штыковую рану) один очень надежный и будет хорошим мне помощником. Он с места ребят огорошил: «Что вы на меня волком смотрите; я к вам со всякой лаской, а вы ко мне жопой… Этак у нас, братцы, дело не пойдет» – и видят, что надо по-хорошему. Как, моя славная, я рад, что вы выбрались и отдохнете в деревне, у меня на сердце форменный праздник.
Давай, моя ненаглядная и страшно дорогая, твои губки и глазки, а также наших малышей, я вас обниму, расцелую и благословлю.
Ваш отец и муж Андрей.Целуй Алешу, Нюню; правильно ли я пишу адрес? А.
6 мая 1917 г.Дорогая моя женка, моя ненаглядная цыпка и голубка!
Поздравляю тебя с днем рождения, и дай Бог, чтобы с рубежа нового для тебя года и на тебя, и на наше гнездо лилось Божие благоволение, как оно не покидало нас поныне. Я хотел тебе послать телеграмму, но никак не могу рассчитать дня, точно также трудно учесть получение тобой поздравительного письма… Сегодня получена мною твоя телеграмма из Острогожска от 29.IV 14 ч 20 мин: «Приехали благополучно оне (все?) здоровы выслал ли билет Осипу целуем благословляем». Значит, вы прибыли на место, и я теперь спокоен. Осипу я выслал билет 24.IV, с первым моим письмом, направленным в Острогожск, и теперь он его, вероятно, давно имеет в руках. На билете представлена ближайшая к нам жел[езно]-дорожная станция, так что и нас от нее он найдет без труда. Да мы (я, Игнат, Передирий) уже ждем его со дня на день… в какой только очереди мы будем слушать его рассказы.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});