Наяву — не во сне - Ирина Анатольевна Савенко
В доме у нас в тот день был настоящий праздник.
...Кто только не перебывал в Киеве с 1917-го по 1919 год! И немцы, и Директория, и Центральная рада, и петлюровцы, и зеленые, и банда Григорьева. Это была не жизнь, а сплошной ужас. Голод, холод, постоянный страх — а что будет завтра? В начале 1919 года в Киев вступили красные войска, но в конце лета им пришлось отступить, пришли белые — «свои», «спасители». Они за царя, мы называли их тогда Добровольческой армией. Кто же они такие? Тася шипела и говорила мне, что они — буржуи, против трудового народа, недаром фамилия одного из них Шкуро — это от слова «шкура», и все они, шкуры, хотят привезти из-за границы и сделать царем родственника Николая Второго; тащат за собой на погибель еще не доросших до разума мальчишек и, чтобы заохотить их, называют благородным словом «добровольцы». И еще говорила Тася, что они объединились с англичанами и французами, а тс собираются стать хозяевами нашей страны.
Я мало что во всем этом понимала, не знала, кому верить. Но — отдать нашу страну французам и англичанам? Это совсем никуда, уж это я поняла. Значит, белые плохие? Но ведь с ними приехал домой и наш папа. А с его появлением голод сразу ушел из дома. Появилась у нас белая как снег мука, аппетитная перловая крупа, веселые красные шары голландского сыра и сладкие, почти как шоколадные, ириски в больших фанерных коробках.
Ежедневно на обед варилась перловая каша, рассыпчатая, зерно к зерну, и даже с каким-то жиром из жестяных банок. И ели мы ее сколько хотели. Борис почему-то называл эту кашу шрапнелью и часто просил маму: «Еще немножко шрапнельки!» Мама с удовольствием добавляла ему: «Ешь, сынок на здоровье!»
Отец снова стал большим начальником. Работал в ОСВА-ГЕ, на Гимназической улице, теперешней Леонтовича. Что это за ОСВАГ, я не представляла, да, сказать по правде, и сейчас плохо представляю.
Отца мы видели при белых очень мало, он почти не бывал дома На наши вопросы, почему нет папы, мама грустно отвечала. «На работе». Конечно, ни о какой «личной жизни» его мы тогда и понятия не имели.
Недолго длилось наше «благополучие». Снова загрохотали пушки — все ближе и ближе, снова стало неспокойно и на улицах, и в доме. Лицо у папы уже не улыбчивое, а хмурое, озабоченное. Он больше бывает дома, часто о чем-то подолгу говорит с мамой в се спальне или в своем кабинете.
Как-то мама сообщила нам, что отец снова уезжает, так как белая армия отступает, к городу подходят красные. Еще мама с большой грустью сказала, что в этот раз отец решил взять с собой Бориса.
«Я не сразу согласилась,— говорит нам мама,— по потом поняла, что отец прав — опасно оставлять Борю при большевиках, ведь он, хоть ему только четырнадцать лет, очень рослый мальчик и выглядит не меньше, чем на шестнадцать-семнадцать, да к тому же и озорник ужасный».
А я слушаю и недоумеваю: ну и что с того, что выглядит старше? Зачем ему уезжать? Ведь все эти месяцы при белых Борис работал в нашем лучшем кинематографе — у Шансера, на Крещатике,— помощником киномеханика. У нас в доме так и говорили: «Где Борис?» — «Пошел к Шансеру крутить машину».
Он там даже какие-то деньги зарабатывал. Один раз, помню, угощал меня пирожными. Ну пусть бы и дальше, и при красных, работал, крутил себе машину у Шансера. Это же не политика.
Тася всегда во всем разбиралась лучше меня и сердилась за мои «глупые рассуждения», но в этот раз и она горячо уверяла маму в том, что ни к чему Борису уезжать, что красные не тронут его — пусть себе работает в кинематографе, ведь это будет работа уже не на белых, а на Советскую Россию.
Мама успокаивала нас: «Отец с Борей доедут только до Одессы и скоро вернутся в Киев — большевики здесь долго не задержатся».
На это Таня многозначительно изрекала: «Ну, это еще большой вопрос».
Я чувствовала, что на этот вопрос у Таси уже готов ответ, а вот для меня вопрос оставался вопросом.
В этот раз прощание с отцом, да и с Борисом, как-то не запомнилось. Было это уже зимой, уже в снежном холоде и в какой-то суматохе.
А вот мамин рассказ о прощании с папой и Борисом четко запомнился. Мама вышла провожать их на улицу. Осталась стоять у выхода из парадного. Отец с Борисом сели в машину. Потом отец вдруг вылез, вернулся к дому и, как ни странно, сказал плачущей маме слова, которые она потом много раз повторяла и нам, детям, и знакомым: «А все-таки, может быть, Ленин спасет Россию».
Да, главным для отца была Россия, родина. Мама как бы утешилась этой его фразой, даже, по-моему, немного гордилась.
Остались мы одни, без мужчин,— мама и три дочери. Тасе подходил к концу двенадцатый год, мне было десять, Нате — шесть. Голодно, холодно, ведь зима еще далеко не кончилась. Хорошо хоть Люба заходит, подруга по двору, и сын наших знакомых Жорж Никифоров, мой однолетка. С ними даже весело бывает, придумываем разные игры. Вот, к примеру, научила нас Тася «митинговать». Каждый из нас изображал кто Ленина, кто Троцкого, кто Карла Либкнехта или Розу Люксембург, вскакивали по очереди на тумбу от пианино и вдохновенно ораторствовали: «Товарищи! Советская власть несет народу счастье и свободу! Давайте навсегда прогоним петлюровцев, белых, зеленых и поможем укрепиться в стране единственно справедливой власти большевиков!»
Такие речи особенно хорошо получались у Таси — они звучали прочувствованно, а мы с Жоржем и Любой часто орали что-то нам самим непонятное, только бы это была речь с выкриками и размахиваниями руками. Мама слушала из другой комнаты — то вздыхала, а то улыбалась.
Глава VII. БЕДНАЯ СОНЯ
— А теперь,— начала тетка на следующий день,— расскажу тебе о Соне.
— А кто такая Соня? — вскинула Лиза на тетку свои живые карие глазки.
— Кто такая Соня? — переспросила тетка.— Да, этого ты не знаешь. А ведь